Глава двадцать девятая
Луга и Малая Вишера
тридцатых–сороковых годов, за исключением лет Великой Отечественной войны, представляли
собой убежище высылаемых за черту Ленинграда. Там ютились все ленинградцы,
получавшие «минус» или «стоверстную», как политические, так и уголовные.
Происходило это потому, что оба городка были ближайшими из
расположенных после ста километров и связанных с
центром прямым железнодорожным сообщением. Вследствие этого Луга была
переполнена, и так называемых «жактовских» комнат не хватало. Нарасхват были
комнаты мелких дачных собственников, которых еще не коснулось «раскулачивание»
и которые, несмотря на огромные налоги, все-таки находили выгодным сдавать
внаймы свои комнаты; в ряде случаев брали плату только за прописку, так как
очень многие репрессированные, как раз из «бывших», втайне проживали у своих
родных в Ленинграде, и только необходимость быть где-то прописанными заставляла
их заключать кабальные сделки с хозяевами дач. Так поступали, разумеется,
только те, кто не связан был службой. В Ленинграде на работу принимали лишь с
ленинградской пропиской или с пропиской самого ближайшего пригорода и те стоверстники, которые вынуждены были работать,
волей-неволей и жить должны были в указанной полосе. Для Олега здесь вопроса не
существовало: служба была ему необходима, а
следовательно жить предстояло отныне в Луге; возможность кататься туда и
обратно была тоже под сомнением вследствие дороговизны тарифа — положение
создавалось нерадостное.
Переспав на вокзале ночь, он
отправился на поиски жилья. В центре городка, разумеется, не нашлось ничего, и
он перенес свои поиски на дачные окраины. Воскресала уже знакомая ситуация:
пока не прописан — не берут на работу, а места, где бы
можно было бы поселиться, не находилось. За день Олег измучился бесплодно
ходьбой и на ночь вернулся на тот же вокзал. На следующее утро опять начались
те же поиски; встреченный им рабочий, с которым он случайно разговорился,
сказал ему, что лесопильный завод набирает молодых мужчин, но для этого надо
иметь прописку и жилье. Прозябший, усталый, голодный и злой, он продолжал свои
скитания; наконец он попал в Заречную слободу, на самую крайнюю улицу, которая
граничила с густым хвойным лесом. «Хорошо было бы обосноваться в этом районе,
по крайней мере буду разнообразить время прогулками по
лесу, не то здесь от тоски с ума сойти можно», — думал он, переходя с вопросами
от дома к дому. Наконец в одном, самом некрасивом и ветхом, старуха,
напоминавшая ведьму своим крючковатым носом и недобрыми хищными глазами,
заявила ему, что угол и прописка у нее найдутся. В сущности, это оказался не
угол, а сундук, на котором можно было лечь, — старуха сдавала этот сундук как
нары и предупредила при этом, что комната уже заселена по углам. Боясь упустить
работу, Олег согласился на сундук и вручил старухе деньги за ближайшие
полмесяца.
«Потом подыщу себе что-нибудь получше, если устроюсь на работу», — подумал он и уселся на
опушке леса на обледенелый пень, чтобы позавтракать хлебом с брынзой. На него
внимательно смотрели глаза — печальные, темные, большие глаза собаки; голодная
тоска и глубокая скорбь брошенного больного существа отражалась в них. Это был
красивый породистый сеттер, по-видимому, бездомный, рыжая шелковая шерсть
висела грязными спутанными клочьями, длинные висячие уши давно никто не
расчесывал, бока ввалились.
— Ах ты,
бедняга! Да ты, я вижу, тоже бедствующий аристократ! Ну, поди
сюда, бери, — и Олег протянул кусок хлеба. Собака подошла, хромая, и взяла
хлеб, деликатно не коснувшись руки человека.
— Мы с
тобой, как видно, товарищи по несчастью, ты кто же — маркиз или князь? Теперь
существа, которые созданы культурой тридцати поколений — лишние! Нужна
грамотная, осмысленная и толковая
серая масса, и чтоб на фоне ее никаких фигур, подобных моей и твоей, со всей их
изысканностью. Понял? Вячеслав сказал же: «Благородство их ненавистно, как
растение паразитическое!»
Сеттер в печальной задумчивости внимательно
смотрел на него. Олег выложил перед ним остатки своего завтрака.
— Извини,
что без скатерти и не на севрском фарфоре. Теперь пойдем, побродим по лесу, а
то ведь тоска, сам знаешь!
Усвоенным с юности охотничьим жестом
он ударил себя по колену, и тотчас что—то сверкнуло в печальных глазах собаки.
Уже в сумерках они подошли к
неприглядному дому на опушке.
— Вот и наше
палаццо! Не знаю, впустят ли тебя. Придется, пожалуй, весьма не по-товарищески
тебя бросить. Ночевать на морозе очень уж не хочется.
Старуха и в самом деле не разрешила
войти с собакой, и Олег вошел один, сопровождаемый долгим взглядом, в котором
ему почудился немой укор.
Он все-таки не ожидал такой картины:
комната оказалась вся до отказа забита народом, лежали прямо на деревянном
полу, сидели на подоконниках, играя в карты, ругались, курили, кто-то
опрокидывал «маленькую» прямо в горло и удовлетворенно крякал, кто-то наяривал на баяне. Уголовники! — мир засаленных полосатых
гимнастерок, голубых маек и старых кожанок, парни «что надо» и полуспившиеся мужики, — половина по всей вероятности, вовсе
нигде не прописанных. Сундук оказался занят; правда, в ответ на протест Олега
старуха тотчас явилась навести порядок и согнала с
него одну из подозрительных личностей. Подложив под голову свой рюкзак и
закрывшись пальто, Олег устроился кое-как на абонированном участке. Унылые
напевы баяниста: «Вот умру я, умру я, похоронят меня, и никто не узнает, где
могилка моя», — наводили тоску.
«На дне! — подумал он. — В эту ночь
останусь здесь, а завтра придется поискать нового прибежища. Если эти харканья,
плевки и песни не прекратятся, я не засну вовсе».
Однако, как только пробило
одиннадцать, на электростанции выключили свет, и вся публика волей-неволей
стала устраиваться спать. Позажигали два–три сальных огарка, от которых по грязному потолку заходили
гигантские тени, но вскоре затушили и их.
— Гони, гони
— и без нее живого места нет! — услышал вдруг Олег чей-то возглас.
— Пошла,
пошла, рыжая бестия! — подходил другой.
Олег
приподнялся:
— Что там,
товарищи?
— Собака
проскочила. Я ее давеча у двери видел — подкарауливала!
И в воздухе свистнул чей-то кнут.
Олег чиркнул зажигалкой, глаза его и сеттера встретились.
— Товарищи,
не бейте, это мой сеттер, пустите его ко мне.
— К тебе? В
уме ты? Здесь и людям-то места нет. К себе на сундук бери, коли так.
—
Разумеется, возьму к себе.
Олег хлопнул ладонью по сундуку,
сеттер легким прыжком оказался около него и стал устраиваться, задевая Олега
обледенелыми лапами и дыша ему в лицо.
— Ложись,
ложись, мой бедный маркиз. Переспим вместе. Ты меня пожелал иметь своим
хозяином? Неудачный выбор! Я такой же бездомный, как и ты, — шептал Олег,
почесывая собаке за ушами. Холодный нос коснулся его уха. Скорбь этой собаки
казалась родной и понятной, эта рыжая голова с мягкими шелковыми ушами
выглядела благородней окружающих человеческих лиц, обнять и прижать к себе
собаку показалось естественным, и оба затихли в объятиях друг друга.
«Моя синеокая царевна на своей
белоснежной постели и этот чудный ребенок рядом — как они далеки от меня! Как
будто снова вернулись годы бедствий, а два с половиной года жизни с Асей
миновали, как сон!»
На следующий день документы Олега
поступили на прописку, а сам он с утра отправился разыскивать лесопильный
завод, где ему предложили наведаться через несколько дней. Позвонив с вокзала домой, он узнал от Натальи Павловны, что ребенку
лучше и Ася решилась отлучиться на уроки. Наталья Павловна сообщила также, что
получила письмо от Нины, которая устроилась в доме литфонда; Олег тотчас пожелал
разыскать этот литфонд, но напрасно стучал в калитку: в доме не было ни души.
Только на третий день в ответ на его стук наконец
открылась дверь, и он увидел, как Нина спешит к калитке, увязая в сугробах
заметенного снегом сада. Валенки и платок, хоть и не вязались с ее образом, нисколько однако не стирали характерно интеллигентских
особенностей ее наружности.
— Как ни
переряжайтесь — все равно губернаторша или генеральша! — сказал он, целуя ей
руку.
— Посмотрите
мою резиденцию: я одна в пяти комнатах, — ответила она, смеясь. — Это дом
отдыха для писателей, он в зимнее время закрыт. Меня устроила сюда военчасть: я пела у них в клубе и договорилась вести
частным образом кружок художественной самодеятельности с женами комсостава и
хоровое пение с их детьми. Командиры и их жены рады были заполучить меня, и,
узнав, что мне негде жить, заведующий клубом — командир с тремя шпалами сам
ходил к коменданту литфонда и просил его разрешить мне тут пожить, а прописку
мне устроили в соседнем доме у сторожихи. Здесь было бы очень хорошо, если бы
не лютая стужа в комнатах; я хозяйничаю на керосинке и отапливаюсь только ею
же, а ведь дом нежилой, стены сырые. У меня зуб на зуб не попадает, я все время
в валенках и в пальто.
Нина оказалась в обществе Марины,
которая приехала, как только выяснилось точное местопребывание Нины. Обе сидели
за чаем в литфондовской гостиной и тотчас пригласили
Олега к столу.
— Я тебе еще
месяц назад сказала, что кончится именно так! — говорила, продолжая прерванный
разговор, Марина. — Я не умею защищаться: меня может обидеть кролик, а не то что целый кагал.
— А что, в
самом деле судил-рядил тот Соломон? — спросила Нина.
— Он.
Только, несмотря на самые веские основания прозываться
именно так, имя его оказалось Яков Маркович. Огромная голова,
маленькие кривые ножки, борода как у Карла Маркса, а глаза — лисьи, облачен в
допотопный лапсердак. В середине допроса что-то ему в наших ответах не
понравилось — вдруг как двинет от себя стол, а один из уважаемых членов рода
сидел на шаткой скамеечке и, когда стол ушел у него из-под локтей, грохнулся на
пол. Сарочка как взвизгнет... Разве воспитанная
женщина позволит себе закричать? А они все затараторили,
завизжали, загалдели.
—
Какие же вопросы задавал этот Яков Маркович? — спросила Нина.
—
Прирожденный крючкотворец! Пожелал выяснить, кто ухаживал, а мне по части
бойкости в ответах — где уж с Сарочкой равняться! Я
мямлю, а она тараторит по-своему; я не понимала, так и возражать не могла. Ну,
присудил ей большую комнату, а мне проходную маленькую на том будто бы
основании, что она дежурила у постели по ночам... в действительности, конечно,
потому, что единоплеменница! Я могу оспаривать через суд, да не хочу: в успехе
я вовсе не уверена, а с ними в этом случае рассорюсь окончательно.
— А вещи? — спросила Нина.
— Вещи все
мне отдали. Сарочка заявила
было претензию на мою чернобурку, но Соломон решительным жестом осадил ее. Она
поревела, но покорилась. Кстати, это Соломон заявил, что «нажмет» на зава
какой-то поликлиники, очевидно, тоже еврея, чтобы меня приняли туда работать
кастеляншей. Все бы ничего, если б не комната!
Олег слушал, отделываясь
сочувственно-безразличными репликами. Разговор затянулся так же, как чаепитие,
которое разнообразилось привезенной Мариной кулинарией собственного
изготовления. Олег, которого общество Марины несколько тяготило, вызвался
принести дров из лесу, чтобы Нина могла протопить, и ушел, сопровождаемый
верным Маркизом. Когда он вернулся с вязанкой за спиной, было уже совсем темно,
и Марина поднялась, чтобы поспеть к вечернему поезду. Поправляя
креп на шляпке, она осведомилась, не опасно ли идти одной; Олег почувствовал,
что ожидал подобного вопроса, апеллирующего к нему как к безупречному
джентльмену, он не мог изменить этой марке и тотчас предложил свои услуги
доставить Марину на вокзал, уныло предчувствуя, что разговор тем или иным путем
непременно нырнет в прошлое. Очень скоро они подошли к огромной луже
талого снега, образованной снеготопилкой, и Марина
беспомощно остановилась. Он протянул ей руку, говоря: «Прыгайте!» — и на минуту
она оказалась в его объятиях. Почувствовав, как быстро разомкнулись его руки,
она не решилась продлить сладкую минуту, но голос ее дрогнул, когда она
сказала:
— Вы вправе
считать меня эгоистической и ничтожной женщиной, Олег Андреевич, если вы иногда
вспоминаете... те дни... то, наверно, с упреком.
Секунду он помедлил с ответом.
— С огромной
благодарностью! — сказал он вслед за этим очень проникновенно.
— Как? — и
она остановилась. Сердце ее заколотилось, охваченное отдаленной надеждой, точно
теплым ветром повеяло на нее.
— Очень
просто: вы лучше меня поняли, что счастливы мы быть не можем, что нам не по
пути; благодаря вашей проницательности я оказался еще свободен в тот
благословенный день, когда снова встретил девушку, которая стала моей женой.
Благодаря пережитой с вами... тяжелой минуте... я смог вполне оценить ее
героическую решимость стать матерью. Повторяю: я чрезвычайно благодарен вам. Не
могу не видеть, что сам я вел себя, как двадцатилетний мальчик.
Она закусила губы, слушая эту исповедь:
холодное дуновение разом остановило трепет, поднявшийся в ее груди.
— Вы можете
переночевать в одной из этих комнат, — сказала ему Нина, когда он вернулся с
тайной надеждой услышать именно эти слова.
— Здесь
отдохнете, наверно, лучше, чем на своем сундуке, и мне не так страшно будет, а
то я дрожу при каждом шорохе: вокруг так пусто, а Луга полна бандитов, которых
выселяют из Ленинграда, как и нас с вами.
Чувствуя, что глаза его слипаются
после трех бессонных ночей, Олег решил воспользоваться предложением Нины и
начал устраиваться на ночь в гостиной. Мимо садовой ограды по пустому
обледенелому шоссе промелькнула женская фигура, прямая как стрелка, с рюкзаком
за спиной, она попала на минуту в полосу света, падавшего из окна, и Олег
увидел, как, перескочив с легкостью козы через канаву, она скрылась в темноте.
Движением этим она напомнила ему Асю, и тоскливое ощущение
словно невидимой рукой тотчас притронулось к его сердцу. Нелепая мысль: ее
никогда бы не отпустили на ночь в незнакомый город. Кто-то из сосланных,
наверное; на коренную лужскую обитательницу непохожа: покрой пальто нездешний и без валенок, в одних
башмачках!
Почти тотчас Нина его окликнула:
— Олег, войдите, если не легли:
кто-то стучит, мне страшно!..
Он вернулся в ее комнату, из которой
был выход на крыльцо, в эту минуту выключили освещение.
— Не
открывайте, спросите сначала! Здесь полно уголовников! — шептала Нина, следуя
за ним со свечкой. Но он быстро распахнул дверь, охваченный страстной
уверенностью, от которой затрепетала каждая жилка.
— Дорогая,
дорогая, любимая! Ты здесь! А ведь мне уже стало казаться, что я больше тебя не
увижу, что ты так же внезапно исчезнешь из моей жизни, как появилась в ней! —
схватив жену на руки, он перенес ее в комнаты и, упав на колени, прижался
головой к ее ногам, обнимая их. — Какой тебе неудачный достался муж! Он ничем
тебя не может обеспечить, и ты еще вынуждена таскаться
за ним по этим медвежьим окраинам! — глубокая горечь прозвучала в его
восклицании.
—
Такой достался, которого я люблю! — ответила она, лохматя его волосы. — Я очень
забеспокоилась и загрустила! Ведь уже четыре дня. Бабушка и мадам, увидев, что
я подревываю втихомолку, сжалились надо мной и
отпустили к Нине. А что это за собака? — и коснулась рукой Маркиза, который
очень тактично помахивал хвостом, как будто выжидая, пока его представят.
Нина в первую минуту несколько
растерялась, встревоженная мыслью, как бы у Аси не возникло несправедливых
подозрений по поводу ее отношений с Олегом, который оказался у нее в такой
поздний час, причем оба были уже полураздеты; но эта чистая душа органически
была неспособна приписывать кому бы то ни было дурные
чувства.
— Я была
уверена, что найду тебя у Нины, — говорила Ася, — мы предполагали, что я дойду
засветло, бабушка припомнила, что прежде в Лугу ходил экспресс, но этот поезд
тащился целых четыре часа, а после я еще два часа скиталась по городу в поисках
литфонда. Я вам привезла целый рюкзак провизии: у бабушки купили, наконец,
кофейный сервиз. Ну, а теперь поите же меня чаем!
Ему показалось, что с ее появлением
лучистое тепло заполнило холодный трафарет этих комнат.
«Я все еще выигрываю у жизни
прекрасные минуты, — думал он, слушая, как Ася наигрывает своего любимого
Шуберта на разбитом пианино в пустом салоне. — Когда-нибудь я страшно проиграю,
и этот проигрыш будет означать смерть... Пусть даже так! Чудесные верхи, до
которых мы иногда долетаем, я предпочитаю безопасному, но бесцветному
благополучию!»
Он хранил в своей душе запас слов и
мыслей, скопившихся за дни разлуки, но лишь когда они устроились
наконец на ночь на одном из огромных диванов литфонда и уже лежали, любуясь
разукрашенными морозом окнами, в которые ярко светила полная луна, он заговорил
о том, что его переполняло.
— Я не могу забыть твоих слов о
«горе России», дорогая! У меня с собой томик Блока, и я зачитывался «Куликовым
полем». В этой вещи есть тонкости, которые могут понять очень немногие. Для
этого надо быть русским и любить Россию и, наконец, быть человеком с развитым
воображением. Мы с тобой более или менее этим требованиям удовлетворяем. Я не
претендую на особую эрудицию или особую мудрость, быть может, от меня
ускользнут тысячи тонкостей во всяком другом произведении, но это написано как
будто для меня! В нем для меня оживают значения, которые недосказаны, но будят
целые гаммы настроений, целый строй мыслей! Они не конкретны, но могучи и идут
одно за другим вереницами... «О, Русь моя! Жена моя! До боли нам ясен долгий
путь!» или: «Я — не первый воин, не последний, долго будет Родина больна». Я
здесь понимаю нечто такое, что не сумею передать словами... Эти таинственные
пароли — все в моей душе! Нерукотворный лик в щите у воина — для меня твой лик,
это ты касаешься моей души, когда нужны благословение или утешение. Твой прелюд
со звоном подготовил почву для более глубокого восприятия блоковских
строк, это ты заронила в меня мысль о прошлых страданиях России, и я как будто
почувствовал себя ответственным за них! Россия больна от горя! И ты, конечно,
поверишь, что я готов был бы с радостью умереть, если бы смерть моя могла
принести исцеление Родине. Это не фраза с моей стороны: мне с юности казалось
убогим, жалким, недостойным трястись над собой, цепляться за собственное
существование. На фронте я не жалел себя: хотелось подняться над инстинктом
самосохранения, мне доставляло спортивный интерес тренировать себя в этом
отношении. У меня была репутация храбреца — два Георгия и Владимир с мечами,
кажется, заслуженные. Я за храбрость даже был представлен к золотому оружию. Но
к чему это привело? Война с немцами… Ее конец был извращен, поруган и опоганен
большевиками. Бои с красной армией привели к поражениям и мукам, которым нет
конца... А как были счастливы в Куликовской битве русские витязи, наши предки!
Не существовало сомнений — все было ясно, все светло! А теперь правый путь
потерян: «...не слышно грома битвы чудной, не видно молньи
боевой». С какой тоской я иногда думаю, что умру прежде, чем придет битва за
освобождение, умру в подвале или на тюремном дворе... Мне иногда снится этот
двор. В последнюю минуту не будет светлой уверенности, что Родина восстала,
спасена, расцветает... Вот в чем моя трагедия, Ася. Не в этих бытовых
трудностях и даже не в опасении быть узнанным — в судьбе России и в
невозможности ей помочь! Ты понимаешь меня, дорогая? Когда придет... час
расплаты... помяни «...за раннею обедней мила друга, верная жена!»
Она слушала
молча, не спуская с него печального и серьезного взгляда; не стала возражать,
не сказала: «Ты не погибнешь», не сказала: «Если ты умрешь, и я умру», — только
взяла его руку и поцеловала.
— Помяну, — тихо шепнула она.
...Завод отказался принять Олега,
ссылаясь на то, что не получил обещанных ему дополнительных штатов. Через
несколько дней, однако, Олегу посчастливилось устроиться чернорабочим по
починке мостов и шоссейных дорог. Зарплата была очень невелика, но он был уже и
этим доволен. В первый же канун своего выходного дня он поехал домой, чтобы
пробыть там ночь, день и следующую ночь и уехать на рассвете. Обстановка в
квартире не благоприятствовала нелегальным наездам: в первый же вечер был опять
налет милиции, продолжавшей охотиться за Эдуардом. Олег не вышел на звонок, и
милиция почти тотчас удалилась, но жена красного курсанта заявила в кухне:
«Жизнь в этой квартире становится невыносимой из-за проживающих нелегально двух
лиц». Это могло относиться помимо Эдуарда только к Олегу. Клавдия, слышавшая
эту реплику, тотчас набросилась на язвительную особу:
— Змея
подколодная! Устроилась как нельзя лучше и жалит! Не все такие довольные и
сытые как ты. От звонков просыпается, подумаешь! А когда мой муж с «ночной»
придет и спать ляжет, ты его, что ли, не будишь своими патефонами? В жакт
заявишь? А я вот заявлю, только не в жакт, а твоему мужу, что как только он в
командировку отбыл, к тебе тотчас командир с двумя шпалами зачастил...
Ася и мадам поспешили уйти из кухни,
чтобы не солидаризироваться с такими угрозами. Неизвестно на что рассчитывали Хрычко, покрывая сына: развязка должна была наступить так или иначе. Эдуарду, еще не достигшему
18-летнего возраста, грозить могла только исправительная колония. Этим, очевидно,
и объяснялась та нерасторопность, с которой на него охотилась милиция. Очень
скоро его все-таки забрали. Это произошло утром: Ася стояла в передней перед
зеркалом, надевая берет, когда раздался звонок; она
открыла, уверенная, что звонит молочница; милиция вошла и прямо направилась к
знакомой уже двери. Ася замерла, зная, что Эдуард в комнате; рабочий был на
заводе, Клавдия — в бане. Через минуту милиционеры вышли, а между ними юный
бандит в развязанной ушанке и старой куртке; как всегда он угрюмо смотрел в
пол.
Сердце Аси не выдержало:
— Как? Уже
уводите? А мать? Подождите, чтобы простилась! — растерянно пролепетала
она.
— Закройте за нами, гражданочка! —
было лаконичным ответом.
Клавдия, узнав, что сына взяли,
сначала сказала: «А ну его! Замучил он нас! Может, в колонии одумается». Однако
несколько раз среди дня принималась плакать. Через две недели предприимчивый
Эдуард ускользнул из колонии, и нелегальные появления на квартире и звонки
дворников и милиции начались сначала. В связи с этим Олегу приходилось быть
особенно осторожным, тем более что следовало опасаться жены курсанта. Олег
старался не показываться ей на глаза, особенно с наступлением вечера.
— Выдры этой
нет в коридоре? Могу я выйти в ванную? — спрашивал он.
— Подожди, я
пройду посмотрю, свободна ли дорога, — отвечала Ася.
Славчик, однако,
постоянно выдавал присутствие Олега звонкими восклицаниями «папа!». Выдра
зажала в кулак все женское население квартиры и, появляясь в кухне, держала в
постоянном страхе и Асю, и мадам, и Клавдию. Добродушная круглая физиономия
последней казалась теперь симпатичной по сравнению с надменно сжатыми губами и
вздернутым носом накрашенной дамы новой формации.
— В ванной
пол забрызган: ваш муж, наверное, под душем мылся, — говорила она Асе, и та, не
смея возразить, бросалась с тряпкой в ванную, хоть и знала исключительную
аккуратность Олега.
— В передней
опять натоптано: ваш сын, как пройдет, так наставит, — говорила она Клавдии, и
та в свою очередь хваталась за тряпку, даже если Эдуард не появлялся.
Несколько раз Олег доказывал себе,
что ехать не следует, чтобы не нарваться на неприятность. Милиция брала штраф в
пятьдесят рублей за незаконное пребывание в квартире в ночное время и столько
же с человека, предоставлявшего убежище, — сто рублей могли весьма ощутимо
подорвать их месячный бюджет, но когда Олег мысленно клал на весы эту сумму и
радость видеть семью, последняя перетягивала.
— Авось
обойдется! — говорил он себе и мчался на вокзал, охваченный радостным
ожиданием. Дворянская непрактичность, которая внушала взгляд на деньги как на
нечто, не заслуживающее большого внимания, приходила на помощь: с деньгами
обойдется! Неужели из-за денег лишаться свидания с семьей? Наталья Павловна и
Ася первые доказывали ему несостоятельность такого положения! Вот если бы
наказанием было заключение — тогда другое дело! До тех пор, пока имели дело с
милицией, положение было еще терпимо и последствия не столь трагичны.
В одно утро, покидая дом, Олег
столкнулся в передней с Эдуардом. Было только пять утра, Олег торопился на
поезд, и Ася в одном халатике совала ему по карманам бутерброды и сахар, когда
Клавдия осторожно выглянула в переднюю: «Не порадуешься вовсе на такую-то жисть!» — сочувственно пробормотала она и бесшумно открыла
входную дверь, чтобы выпустить Эдуарда, а затем, не закрывая ее, посторонилась,
чтобы пропустить торопившегося Олега: «Ну, счастливо!» — опять пробормотала
она, и это напутствие относилось, казалось, к обоим. Внизу лестницы, Олег
обогнал мальчишку, который пошел следом за ним. Не желая лишний раз
показываться дворникам на глаза, Олег облюбовал себе лазейку через соседний
двор и теперь быстро проскользнул в закоулок к невысокой каменной стене,
отделявшей их двор от соседнего. С ловкостью гимнаста
он подтянулся на руках и сел на хребет стены. Эдуард стоял внизу и с завистью
смотрел на него, так как был слишком мал ростом, чтобы подняться таким же
образом. Олегу вдруг стало жаль мальчишку: ему в первый раз бросились в глаза
бледность, худоба и рваное пальто этого подростка.
— Ну,
становись на тот камень да давай руку, я подтяну тебя, — сказал он. Но когда
соскочил, с отвращением обтер руки снегом и ушел, не оборачиваясь. «Хорош у
меня товарищ по несчастью! Нечего сказать!» — подумал он.
В Луге одиночество Олега разделяли
только Нина и Маркиз. В первый же раз, когда Олег, возвращаясь в Лугу, вышел из
вагона, он увидел собачью морду с длинными висячими
ушами: собака безнадежным взглядом озирала поезд и, может быть, уже несколько
часов торчала здесь, около облупившейся грязной стены, вся, продрогшая и
голодная. Неизвестно, сколько еще часов готова она была простоять тут.
Близорукие глаза сеттера еще не разглядели хозяина, который увидел его, еще
вися на подножке.
— Маркиз! —
крикнул Олег; тот дрогнул, бросился вперед и прыгнул ему на грудь.
В следующий раз Олег, уезжая, просил
свою хозяйку кормить без него Маркиза и оставил ей на это трехрублевку, но
далеко не был уверен, что деньги истрачены по назначению.
Преданность собаки согревала Олегу
сердце и скрашивала одинокие прогулки по лесам. Этим прогулкам он отдавал все
свободное время, делая иногда по пятнадцать–двадцать верст за день в любую
погоду, лишь бы не сидеть в комнате у старухи. Выходя из поезда, Олег всякий
раз тревожно искал глазами мохнатого друга, боясь, чтобы тот не затерялся. Это
упорно «не распространявшееся» сердце было очень постоянно в своих немногих
привязанностях, и Маркиз, по-видимому, был таким же!
К Нине Олег заходил раза два в неделю — провести с нею вечер и принести ей дров
из лесу. Она пела ему его любимые романсы, поила его чаем, и в печальных
разговорах они засиживались иногда до утра. Жизнь опять налаживалась тем или
иным способом. Иногда Олегу казалось, что он снова попал во власть
неблагоприятного течения, а иногда ему удавалось убедить себя, что благодаря этой
высылке он вышел из поля зрения Нага, который забудет
наконец о нем. Приближавшаяся весна сулила ему радость заполучить к себе семью.
Окрестности Луги славятся прекрасными хвойными лесами, и, блуждая там по
сугробам, он уже воображал, как понравятся эти леса Асе, и как они будут гулять
здесь со Славчиком, если... Без этого «если» не
обходилось ни одно предположение, ни одна мечта.