Глава двадцать шестая
Нина и Марина подымались
по лестнице в квартиру на Моховой. Щеки им нащипал мороз, отчего обе казались
моложе и свежее, но глаза были заплаканы и у той, и у другой.
— Сейчас
согреемся горячим чаем, ноги у меня совсем застыли, — сказала Нина, открывая
ключом дверь. И как только они вошли в комнату, Нина
усадила Марину на диване и заботливо прикрыла ее пледом. — Отдыхай, пока я
накрою на стол и заварю чай. Жаль, что у меня нетоплено,
но я решительно не успеваю возиться с печкой. Я тебя сегодня не отпущу,
ночевать будешь у меня: я ведь знаю, что такое возвращаться с кладбища в
опустевший дом.
Через четверть часа она придвинула к
дивану маленький стол и стала наливать чай.
— Не
представляю себе теперь моей жизни! — уныло сказала Марина, намазывая хлеб.
— Не
отчаивайся, дорогая! Первые дни всегда кажется, что
нет выхода и неизбежна катастрофа, а потом понемногу силы откуда-то берутся, и
снова цепляешься за жизнь. Неужели не сумеешь себя прокормить? Фамилия теперь
тебе не помешает: это на наших дворянских именах проклятие, а ты уже не
Драгомирова, а Рабинович, поступишь опять в регистратуру или в канцелярию...
Кроме того, у тебя вещей много, можно «загнать» часы или чернобурку.
— Я боюсь,
что многие вещи мне не отдадут.
— Кто не
отдаст? Как так?!
— Его
сестры. Если бы ты знала, что за особы эти жидовочки,
особенно младшая, Сара. Пока Моисей Гершелевич был
жив, обе перед ним на задних лапках танцевали. Да и как не танцевать? На курорт
всегда за его счет ездили, ребенок у старшей за счет
Моисея Гершелевича в пионерлагерь отправлялся и
английскому языку учился — все почему-то Моисей обязан был им устраивать!
Воображаю, как обе злились, когда видели, сколько его денег уходит на мои
наряды! Однако волей-неволей молчали; ну а в последнее время обнаглели до такой
степени, что я при одной мысли о встрече с ними домой возвращаться не хочу.
— С тобой
живет, кажется, только младшая?
— Вот в
младшей-то и все зло! Сарочка просто фурия: старая
дева, безобразная, рыжая, в веснушках, завидует моей наружности и туалетам,
сама одеваться не умеет: в вещах видит только деньги, а вкуса никакого. «Этот
мех — валюта! Эти перчатки, по крайней мере, сторублевые!» — только, бывало, от
нее и слышу!
— Пусть
говорит, что хочет, но ведь не воровка же она, чтобы присвоить твою
собственность! То, что дарил тебе муж — твое неоспоримо.
— Воровка не
воровка, а интересы мои ущемить сумеет. Ты не представляешь себе ее наглости!
На днях в моем присутствии говорит с сестрой по телефону и заявляет ей: «Моя русь присмирела, морду держит
вниз». Это обо мне!
— Что?! —
воскликнула Нина и ударила по столу. — И ты не дала ей по физиономии? Ты
стерпела?
— Ты знаешь,
я трусиха, и потом... у постели умирающего!..
— Вот это
правда. Но какая, однако, наглость!
— Вот теперь
видишь, а мне с ней жить придется! Пока Моисей был жив, она не смела подкусывать, ну а теперь вознаградит себя за все годы.
— Тебе надо
изолироваться от нее, хозяйничай отдельно, а дверь в ее комнату заколоти.
— Нина,
какую дверь, в какую комнату? Она требует себе ту большую, в
которой жили мы с Моисеем, а меня предполагает выселить в соседнюю, в
проходную. Я тебе говорю: она мне житья не даст.
— Постой,
постой, почему? На каком основании? И разве большая комната не имеет отдельного
выхода?
— Не имеет,
а права на эту комнату у Сарочки есть. Тут все напортила практичность еврейская: когда два года тому назад
Сарочка эта свалилась к нам на голову из своего
Бердичева, Моисей оформил большую комнату на ее имя, так как ставка ее была
ниже и выходило выгодней с оплатой, ну а платил, конечно, сам, — и жили мы себе
спокойно в большой комнате; ну а теперь она кричит на меня: «Пусть
переезжает в проходную, большая комната принадлежит по закону мне!» Придется
ютиться кое-как, а Сара будет ходить мимо в любую минуту.
— Да что ты!
Печально. Пожалуй, и в самом деле ничего нельзя сделать.
— Конечно,
ничего. А как она меня третировала в последние дни жизни Моисея! Она заметила,
что я с больным теряюсь и не умею... Проходит, бывало, мимо и бросает мне:
«Загляни хоть на минутку к супругу, верная жена!»
— Тебе,
Марина, не надо было уступать ей свои обязанности: теперь у них негодование против
тебя отчасти справедливое, ты им сама против себя оружие в руки дала.
— Поверь,
что если б я просиживала напролет все ночи, было бы нисколько не лучше! И разве
мало мне досталось забот за эти месяцы? Я тебе, кажется, еще не рассказывала:
ведь накануне его смерти, в пятницу, я осталась с ним одна на весь вечер. Врач
еще заранее предупредил, что Моисей, может быть, и суток не проживет, а Сарочка все-таки ушла и оставила меня одну. Я сидела в
соседней комнате, вдруг он начал стонать, и в эту как раз минуту зашевелилась
гардина у двери в переднюю. Отчего-то я вообразила, что это Смерть вошла и вот
проходит мимо меня к нему... Я вся похолодела, забралась с ногами на диван и
дрожу: как нарочно я одна, в квартире пусто, зажжена только тусклая лампочка, а
я боюсь встать, чтобы включить люстру. Он окликает: «Марина, ты здесь?
Подойди!» А я молчу, боюсь выдать свое присутствие, шевельнуться боюсь... «Она
тут, она меня заденет», — думаю, и, кажется, волосы шевелятся на голове. Так
просидела я час или больше... только когда Сарочка
зазвенела ключом в передней, я решилась вскочить и бросилась ей навстречу; как
только другой, живой человек оказался рядом, сразу стало не так страшно. Я
знаю, я виновата, что не подошла, не упрекай — я сама знаю, и это уже не
поправить! — Она вытерла глаза. — Теперь они затевают семейный суд, —
продолжала она после минуты молчания, — соберется вся их родня, и старый
дядюшка, новый Соломон, явится разбирать, кому какую комнату и какие вещи. Вот
еще удовольствие — являться в качестве подсудимой на еврейский кагал!
— Не
отказывайся, Марина! Являться ты, конечно, не обязана, но этим ты проявишь
уважение к их семье. Почем знать? Может быть, этот «Соломон» рассудит по
справедливости. Мне кажется, что вещами тебя не обидят: они не такие люди... вся
беда в комнате!
— Нина, тебе
не кажется иногда, что все это только тяжелый-тяжелый сон, что в одно утро ты
проснешься и увидишь снова счастливую радостную жизнь вокруг себя, своих
родителей живыми, анфилады комнат вместо этих грязных коммунальных углов и все
чему пришел конец в восемнадцатом году?
— Я спою
тебе один романс, — сказала, вставая, Нина, — это Римского-Корсакова.
Она подошла к роялю, зябко кутаясь в
старый вязаный шарф, и, не подымая запыленной крыши и
не открывая нот, взяла несколько аккордов и запела:
О,
если б ты могла хоть на единый миг
Забыть
свою печаль, забыть свои невзгоды!
О,
если бы я твой увидеть мог бы лик,
Каким
я знал его в счастливейшие годы!
И вдруг остановилась и, не снимая
рук с клавишей, приникла к роялю головой:
— О, если бы
и я могла хоть во сне, на минуту, перенестись в нашу гостиную в Черемухах...
окна в сад, свечи на рояле, соловьиное пение, Дмитрий и наш влюбленный шепот...
Ну, не плачь, Марина, не плачь! Не ты одна... у всех горе. Если тебе в самом деле станет невыносимо с твоей Сарочкой — забирай вещи и переселяйся ко мне. Мы обе
одиноки — станем жить как две сестры, друг о друге заботиться...
Они бросились друг другу в объятия.
— Приедешь? Ну
вот и хорошо!
Послышался стук в дверь и голос
Аннушки:
— Лександровна! Выдь на кухню, тебя
дворник ожидает! Не муж, не-е!
Другой, Гриша. Бумага у него до тебя какая-то.
Нина насторожилась:
— Что такое?
Какая бумага? Вот подумай только, Марина: я так издергана,
что от слов «дворник» и «бумага» пугаюсь, сама не зная чего! Извини, я
на минутку, — и она убежала.
Марина прилегла на диванную подушку
и зябко натянула на себя плед. В ушах ее еще раздавались унылые речитативы
кантора, поразившие непривычное воображение. «Как странно: мужчины у гроба в
шапках, и никто не подходит прощаться и поцеловать чело усопшего! Мне не
хватало «со святыми упокой» и «вечная память». Хотелось перекреститься, но я не
посмела... Я ничего никогда не посмею. Одна я заплакала, когда закрывали гроб!»
От усталости она словно погрузилась
в небытие. Из дремоты ее вывело прикосновение руки.
— Что с
тобой, Нина? На тебе лица нет! — воскликнула она и села.
— Прочти, —
сказала Нина и протянула ей бумагу.
— А что
такое? «Предписывается не далее как в трехдневный срок покинуть...» Что?!
«...покинуть Ленинград... не ближе как...» Что такое? Господи! — и Марина
схватилась за голову. — Стоверстная полоса! Опять твой титул припомнили!
Обе умолкли. Нина тяжело опустилась
на стул.
— Ну вот и кончено! Теперь пропали и комната, и Капелла, и мои выступления! Буду мыкаться в Малой
Вишере или в Луге и
петь по клубам за гроши Дунаевского! А Мика?
Его придется оставить одного. А святая Елизавета Листа? Я должна была петь эту
партию! О, недаром, недаром я так переживала арию в изгнании! Марина, я — без
музыки! С искусством кончено. Сейчас я только вижу, как я была еще богата, и
вот — теряю все!
— Безумие!
Бред какой-то! — восклицала Марина. — Беги сейчас же в Капеллу, пусть
похлопочет. Такого сопрано, как у тебя, нет! Партия разучена, увидишь, они
заступятся!
— Заступится
Капелла? О, нет. Ты плохо знаешь, Марина, наши административные порядки:
пальцем не шевельнут, разговаривать даже не станут! Опальная — ну так убирайся!
Бывали уже примеры, с Сергеем тоже так было.
— А местком?
— Местком
уже давно потерял то значение, которое имел в двадцатые годы, считается, что
теперь администрация своя, советская, и потому политика месткома не может войти
в противоречие с политикой администрации. Одна лавочка!.. Я не буду петь святую
Елизавету!
У Нины не нашлось и десятой доли той
практической мудрости, которую проявила в подобные же минуты Надежда
Спиридоновна: на следующий день она с утра побежала к Наталье Павловне, где,
согретая сочувствием всей семьи, провела весь день и, разумеется, была
оставлена к обеду. На прощанье она пела всему обществу арии из «Святой
Елизаветы» и домой вернулась только к вечеру, сопровождаемая Асей, которая
прибежала помочь ей в укладке и разборе вещей; но дома Нину ждали две артистки
из Капеллы, которые, узнав о несчастье, пожелали выразить сочувствие, и дело
кончилось опять музыкой и чаепитием. Только на следующий день с утра Нина
побежала за расчетом; задержалась она долго и вернулась уже во второй половине
дня, очень расстроенная. Марина, не дожидаясь ее возвращения и предвидя, что та
ничего не успеет, самостоятельно начала складывать вещи подруги. Добрые гении
Нины — дворник и Аннушка — тоже явились на выручку, и кое-что удалось наладить
только благодаря им. Комната Нины, в 32 метра, была
вся заставлена вещами: частично ее собственными, частично теткиными, она была
ровно в два раза больше Микиной; важно было сохранить
именно эту комнату. Дворник обещал попытаться устроить в жакте, чтобы лицевой
счет Мике перевели на эту площадь. С такой целью Мику спешно переселяли в комнату Нины. Олег, который явился
предложить свои услуги, был мобилизован в помощь Мике
по передвиганию тяжелой мебели. Комната скоро
оказалась настолько перегружена, что получила вид мебельного или комиссионного
магазина: Мике предстояло передвигаться в ней, как в девственной чаще, и бросаться
в свою постель прямо с комода. Вторая комната отходила немедленно в
распоряжение РЖУ. Тысячи препятствий и самых нелепых запрещений лишали
возможность передать эту комнату Марине, которая могла бы сохранить вещи и
позаботиться о Мике. Марина сама сознавала эту
невозможность и, страшно расстроенная всем происшедшим, заливалась слезами,
укладывая вещи. Аннушка, никогда не терявшая головы, с утра замесила тесто и
теперь пекла ватрушки, чтобы снабдить ими Нину на дорогу, и гладила ей белье.
Это был всеобщий аврал перед бурей на океанском корабле. В самый разгар этой
суматохи явился с работы Вячеслав и едва не наскочил на огромный шкаф в
середине коридора.
— Чего это
здесь происходит? Никак, въезжает кто-то? — спросил он, оглядываясь.
Ответы посыпались на него со всех
сторон:
— Безобразия
творятся, вот что! — крикнул Мика.
— Перегибчик опять! — ответил Олег.
— Да все
твои коммунисты окаянные! — крикнула Аннушка и прибавила, энергично работая
утюгом: — Чтоб им передохнуть, безбожникам! И как это терпит их Господь?
Вячеслав попросил более толкового
ответа.
— Выгоняют
меня на сто верст за черту города, — ответила Нина. — За что? Вы сами,
Вячеслав, отлично понимаете, что опасна я быть не
могу. Очевидно, опять моих мужей припомнили, по всей вероятности, я до конца
моих дней за них в ответе буду.
— А как же
ваше пение? Ведь вы же на государственной службе! — пробормотал юноша, соболезнующе глядя на нее.
— С работы в
два счета сняли, рта не дали раскрыть: у нас недолго! — ответила Нина.
Он так же озадаченно посмотрел на
нее и предложил свои услуги по передвижке мебели.
Утром, прежде чем уйти на работу,
Вячеслав постучал к Нине, которая уже в вуали и шляпке ходила по своей
разоренной комнате, ожидая Олега, обещавшего проводить ее на вокзал.
— Нина
Александровна, я ухожу, хотел попрощаться с вами. Вы не унывайте... С вашим
голосом вы везде... — и замялся, не зная, что сказать.
Но Нина всегда была к Вячеславу
расположена и ответила очень тепло:
— Спасибо,
Вячеслав, милый! Я знаю, что вы меня искренно жалеете. Надеюсь, что не пропаду.
Я в свою очередь желаю вам всего самого лучшего: удачи и счастья и в работе, и
в личной жизни, — и со своей приветливой открытой манерой протянула руку,
которую юный пролетарий довольно неуклюже пожал.
В это время вошел Олег.
— А я вот
работаю и не могу проводить Нину Александровну. У вас выходной сегодня? —
спросил юноша, пожимая протянутую ему руку.
— Могу вам
доложить, что со службы я уволен, и притом как политически неблагонадежный — с
волчьим паспортом.
Вячеслав с изумлением на него
взглянул:
— Да ведь
вы, кажется, очень нужны были! Как же так могло случиться?
— А такова
уж политика в нашем государстве: человек «с прошлым» необходимо выкидывать за
борт. Сострадание несовместимо с классовой борьбой — так ведь?
Юноша угрюмо молчал.
— Однако
сейчас не до разговоров, — продолжал Олег, — где ваши чемоданы, Нина?
— Прощайте,
Аннушка! — сказала задрожавшим голосом Нина, подходя к старой дворничихе, и
приподняла вуаль.
— Господь с
тобой, Нинушка! Дай я перекрещу-то тебя моя касатушка! Махотной ведь я тебя
знала, Нинушка, доченька моя ненаглядная, я в те дни
еще в горничных у твоей матушки жила.
Нина уронила голову на плечо
старушке.
— Спасибо
вам, Аннушка, за любовь, за заботу! Мне не пересчитать всех тех пирожков и
булочек, которые вы совали мне и Мике, всех тех чашек
чая, которые вы приносили, когда я возвращалась с концертов
усталая и некому было обо мне позаботиться. А эти вязанки дров, которые
вы мне подкидывали! Я все помню, все знаю. И вы, Егор Власович,
без вас я бы совсем пропала!
— Полно,
барыня моя, полно! Чего это вы припоминать вздумали! — говорил дворник, теребя
в руках шапку.
Вячеслав остановился у двери,
наблюдая эту сцену.
— Ах,
болезная моя! — всхлипывая и вытирая глаза передником, продолжала Аннушка. — Не
на радость ты вышла за князя своего! Не зря в утро свадьбы в спальне твоей
покойной матушки треснуло большое зеркало! Я тогда же сказала: к беде! Не будет
ей счастья, нашей пташке-певунье, хоть и богат, и знатен, и молод князь, а
счастья не будет, нет. Так вот и вышло: через год ушел к белым, а молодую жену
одну в положении оставил. Очень возмущался тогда наш барин! А теперь вот уже 12
лет, как князь в могиле, а ты все, родимая, за него терпишь!
Олег болезненно хмурился, слушая эти
причитания.
— Анна
Тимофеевна, к чему вспоминать? Вы только расстраиваете Нину Александровну.
Дмитрий Андреевич не виноват, что революция изломала жизни. Едемте, или мы
опоздаем, — и он взялся было за чемоданы, но дворник стал отнимать их у него:
— Не допущу,
ваше сиятельство, не допущу! Не годится! Я сам... Какая там грыжа! Уже давно
зажила моя грыжа, и не может быть такого дела, чтобы я не посадил Нину
Александровну в поезд, — и все-таки завладел чемоданами.
Мика забрал
остальные, а Олег взял под руку Нину. Опустив вуаль на лицо, чтоб скрыть
заплаканные и дрожавшие губы, она стала спускаться, оглядываясь на Аннушку,
которая стояла на площадке, утираясь косынкой.
Лужский поезд
уходил в девять утра, тем не менее на платформе
ожидала большая группа провожающих. Мика ехал с
Ниной, чтобы помочь с вещами и поисками жилья. Окончив весной школу, он
устроился чернорабочим на завод и теперь успокаивал Нину, что сможет кое-как
обеспечить себя. У него были, по-видимому, свои планы, которыми он ни с кем не
желал делиться. Аннушка пообещала готовить и стирать на Мику,
и с этой стороны Нина могла быть спокойна.
— Я буду
приезжать, видеться мы, конечно, будем, — твердила Нина, — но мое пение, мое
пение!..
Она тоже не плакала, только
закусывала губы и хмурилась. Плакала одна Марина. Глаза Аси с сочувствием
устремлялись на ее траурную вуаль, а Нина все время успокаивала ее, как
ребенка.
— Только и
была у меня радость, что приехать с тобой поболтать, — шептала Марина, — кроме
тебя у меня никого нет. Сознание, что твоя комната пуста, будет мне невыносимо.
Потеря за потерей.
— Ну, полно,
дорогая, — урезонивала Нина, — ведь я уезжаю не в Казахстан и не в Сибирь.
Знаешь, блестящая идея: в Луге я, наверно, легко найду комнату. Плюнь ты на свою
Сару и на проходную клетушку и переезжай ко мне. Я была бы так счастлива.
Хочешь?
«Как бы не так!»
— подумал Олег, слышавший эти слова, и бросил на Марину зоркий взгляд.
— В Лугу? —
голос Марины упал. — Да ведь я тогда по советским порядкам потеряю ленинградскую
прописку и навсегда останусь в этой дыре! Нет, я лучше буду приезжать к тебе почаще!
Свисток паровоза прервал разговор. В
туманном сером рассвете декабрьского утра в одну минуту скрылся из глаз
провожающих уходивший поезд.
Кто будет следующий? «Не я ли,
Господи!»