Оглавление

Глава двенадцатая

 

 

 

В начале февраля Наталье Павловне сделалось нехорошо, когда она подымалась по лестнице, возвращаясь домой.

Вызванный на квартиру старый врач, лечивший ее еще в добрые старые времена, нашел упадок сердечной деятельности, прописал несколько сердечных средств и покой и велел несколько дней полежать.

Когда мадам раздевала ее, та проговорила, обращаясь больше к самой себе: «Попались в сети наши оба сокола... Кажется, это у Пушкина?» И француженке ясно стало, что мысль о судьбе сыновей не оставляла ее ни на одну минуту.

Аси не было дома, когда она и вышедшая ей навстречу мадам шепнула, что бабушку пришлось уложить. Ася в первую минуту так испугалась, что расплакалась; но после уверения старших дам, что ничего особенно-тревожного пока еще нет, ее успокоили. Весь день ни она, ни мадам не отходили от Натальи Павловны. Вечером пришла Зинаида Глебовна с Лелей и Нина, но, несмотря на всеобщие старания поддерживать веселую и бодрую атмосферу около постели Натальи Павловны, отсутствие Сергея Петровича слишком остро чувствовалось, и ясно было, что как раз покоя, в котором всегда так нуждается сердечная больная, ей нельзя дать.

На третий день болезни бабушки Ася выудила, наконец, из почтового ящика первое письмо от Сергея Петровича. Он писал:

 

«Дорогие мои!

Я все еще в дороге. Едем очень медленно, постоянно стоим на запасных путях. Везут нас в закрытом наглухо вагоне, но сквозь решетку окна мы, когда поблизости нет конвойных, выбрасываем письма на станциях и полустанках, в надежде, что кто-нибудь из добрых людей их подберет и опустит. Таким образом, я уже бросил два письма к Нине и два к вам. За меня не беспокойтесь — я здоров. Вагон, разумеется, не слишком благоустроен, зато общество самое избранное. Очень многие из моих спутников прямо из мест заключения. Нам, более счастливым, пришлось поделиться с ними запасом провианта, конвертов и папирос, а теперь мы договорились с одним из конвойных, чтобы он за небольшую мзду покупал нам на наши деньги эти необходимые вещи, которые он передает, влезая на станции под вагон, через трубу в уборной. (Извините за такую деталь.) Хорошо было бы, если б нашу компанию не разъединили, а поселили в одном месте. Освещение в вагоне очень тусклое, темно и тряска, читать невозможно. Коротаем время в бесконечных разговорах на самые разнообразные темы, вплоть до философских. Я организовал маленький хор, и мы поем иногда «Очи черные, очи жгучие», «Как ныне сбирается» и другие общеизвестные песни. Посередине вагона стоит жаровня, около которой мы греемся и на которой кипятим воду — нам ее приносят в медном чайнике три раза в день. Я был бы почти доволен, если бы не постоянное грызущее беспокойство за всех оставшихся.

Ваш Сергей».

 

Это письмо читала вслух Ася, так как у Натальи Павловны задевались куда-то очки; когда мадам подала их, Наталья Павловна сказала: «Дай мне, я хочу увидеть его руку». Ася молча протянула письмо, в котором ее больше всего поразили слова «сквозь решетку окна» — ей вспомнилась картина «Всюду жизнь». «За решетку такого человека, как дядя Сережа!» — думала она, чувствуя, что слезы сжимают ей горло, и, отвернувшись, разглядывала давно знакомые ширмы лионского бархата со сценами из жизни аркадских пастушков.

Наталья Павловна перечитывала письмо в полном молчании, и когда взглянула на своих домочадцев, встретилась с тревожным взглядом Аси, устремленным на нее из-под ресниц, и озабоченными глазами француженки. Она сложила письмо и спокойно проговорила:

— Приготавливайте чай и садитесь сюда, ко мне. Ася бледная, ей надо пораньше лечь.

Этими словами она вновь установила тот градус выдержки и спокойствия, который считала необходимым. Ни разу не было произнесено ни одного слова о том, что Сергею Петровичу никогда не разрешат вернуться, что не сегодня-завтра Наталья Павловна получит точно такую же повестку, что двери консерватории для Аси окончательно заперты, а средства к жизни отсутствуют. Если говорили, то только о событиях текущего дня или, напротив, о предметах, не имеющих отношения к действительности. Мадам любила поговорку: «Il faut faire bonne mine a mauvaise jell»[1]. Казалось, фраза эта стала девизом в семье.

Ася болезненно переживала в эти дни свою неприспособленность к жизни. В течение одной недели она потерпела крах в двух попытках заработать и начала считать себя дурочкой, неспособной к труду. Первая из этих попыток состояла в уроке музыки, который ей предложили в музыкальной школе. Семья рабочего получила по разверстке комнату репрессированного «бывшего», посередине этой комнаты стоял брошенный рояль, теперь бесхозный. Поселившаяся вновь семья завладела им, и старая бабушка — мать рабочего — порешила учить музыке маленького внука. Мальчик оказался маленький, кругленький, русоголовый, стриженный в скобку и подпоясанный ремешком — ни дать ни взять мужичок-с-ноготок! Ножки его еще не дотягивались до педали, а пел он очень чисто и с голоса мог повторить любую музыкальную фразу.

— Как приятно, что у тебя такой тонкий слух, Витя! — радостно восклицала Ася. — Я не выношу фальшь! Мы с тобой будем песенки петь вместе.

Учительница и ученик просидели за роялем больше часа, а старая бабушка, подперев рукой щеку, с нежностью созерцала их.

— Сподобил Бог сыскать учительницу! Не напрасно я маялась. Больно уж молода, да видать ласковая, и в роялях понимает... Пошли теперь, Господи, разумение Витеньке!

Когда учительница уходила, старушка вынесла ей коржиков собственного изготовления.

Ася возвращалась сияющая: одна деталь всецело завладела ее воображением — уходя, она столкнулась с рабочим, отцом ребенка, и увидела, как Витя тотчас же прыгнул на сундук так, что головка его пришлась на уровне головы отца, и обвил ручонками его шею. «У меня тоже так будет! — решила Ася. — Мой сынок будет прыгать на бабушкин кофр, который в передней. А пролетарии вовсе не троглодиты, как уверяют бабушка и мадам, а такие же хорошие, как мы». Только когда она уже подходила к своей квартире, ее пронзило печальное соображение: уходя из дому, она без умолку щебетала о том, сколько сможет заработать уроком, но увлеклась слухом и голосом ребенка настолько, что подрубила сук, на котором собралась усесться; когда выяснилось, что старушка приравнивает оплату за урок к тому, что получает сама за мытье полов, Ася, не подумав хорошенько, брякнула:

— Мне денег не надо вовсе! Ваш Витя такой способный, я буду заниматься бесплатно!

Эти великодушные фразы легко слетели с ее губ, но где, спрашивается, был ее разум? «У нас не заплачено за квартиру и музыкальную школу; доктор велел покупать бабушке творог и сметану; мадам любит крепкий чай, а в последнее время пьет ради экономии почти воду; мои ботинки "просят каши", если я их не починю, то на школьном концерте не в чем будет выйти на эстраду... Ах, какая я глупая! Эти люди живут, по-видимому, лучше нас — за один пакетик чаю для мадам стоило бы съездить на этот урок, а я от всего отказалась разом!»

Другая попытка была предпринята уже без ведома Натальи Павловны. Выходя на следующий день из подъезда, она увидела пожилую даму, державшую закутанного младенца. Ася придержала дверь, пропуская ее пройти, и с готовностью вызвалась подержать младенца, пока дама эта дошла до булочной и обратно.

Благодаря Асю, дама сказала, что очень устала нянчиться с внуком.

— Не можете ли мне порекомендовать какую-нибудь женщину, которая согласилась бы выносить на ежедневную прогулку нашего Алешу? — спросила она.

— Возьмите меня! — выпалила Ася и покраснела, как рак.

— Вас? Это ведь ваша бабушка живет в бельэтаже по одной с нами лестнице — вдова генерал-адъютанта, неправда ли?

— Да, — шепнула Ася. И в голосе ее тотчас послышалась виноватая нота.

— Я знаю вашу бабушку в лицо. Весьма достойная дама, всегда в трауре. Разве она разрешит вам зарабатывать в качестве няньки?

— Бабушка сейчас больна, а нам очень нужны деньги. Возьмите меня, пожалуйста, я очень люблю детей, я его не обижу.

— Попробуем. Приходите завтра в три часа, если не будет метели, — было ответом.

Ася ликовала: такой легкий и приятный заработок!

Под предлогом репетиции глинкинского трио, ей удалось уйти из дому в нужный час, и вот она спускается с лестницы, бережно держа на руках укутанного бутуза. В подъезде стояла группа молодых людей, по-видимому, студентов.

— Расступитесь, товарищи, молодая мать идет! — сказал один из них.

— Ай, ай, какой хороший бутуз! — сказал другой.

— Мальчик? — спросил третий.

— Сын, — ответила с важностью Ася.

— Новый защитник революции, стало быть! А как имя?

— Алеша.

— А по батюшке?

Ася встала в тупик. Кажется, чего проще — скажи первое попавшееся имя, и все тут; но, как нарочно, все мужские имена вылетели из ее памяти. Эта заминка была воспринята как симптом весьма специфический.

— Да зачем ему отчество! — воскликнул один из компании. — Он и без отчества будет хорош! Да здравствует товарищ Алексей, защитник мировой революции!

— Ура! — загалдели все, а один из них, положив руку на плечо Аси, сказал:

— Молодец. Так именно должна поступать истинная коммунистка. Семья — пережиток.

Глаза Аси с наивным недоумением обратились на него. «Как поступать?» — уже готово было слететь с ее языка, но она инстинктивно почувствовала, что запутывается в нитях разговора, к тому же жест студента показался ей слишком фамильярным, она поспешила отойти в маленький сквер напротив подъезда и села там на скамейку; Алеша широко улыбался беззубым ротиком: новая няня, видимо, ему очень нравилась. Две пожилые женщины, сидевшие тут же, с любопытством оглядели Асю, живой пакетик на ее руках и даже «бывшего» соболя.

— Сын?

— Сын.

— Только со школьной скамьи — и уже мамаша! А что, роды-то трудные были? Таз-то у вас, надо думать, узкий, а может, ребенок и лежал-то неправильно? Где рожали-то?

Широко раскрыв глаза, Ася с ужасом смотрела на них, не зная что отвечать. В эту минуту молодые люди махнули ей за изгородью уроненной перчаткой.

— Бегите, возьмите, а ребенка отдайте пока нам, — покровительственно сказала одна из женщин, и едва Ася передала им Алешу, который сейчас же сморщился и запищал, и выбежала из сквера, как дама, бабушка ребенка, показалась в подъезде.

— Это что же такое? Вы уже поспешили отделаться от ребенка? — и, отбирая Алешу, она прибавила: — И это девушка из порядочного дома!

Ася растерянно оглянулась и, почувствовав в этих словах что-то еще непонимаемое ею ясно, но оскорбительное для себя, вспыхнула от обиды. Ничего не объясняя и не оправдываясь, она убежала в подъезд. Эта вторая неудача расстроила ее больше первой, а уже подстерегало новое огорчение.

Во второй половине дня она возвращалась из музыкальной школы в сопровождении Шуры Краснокутского; этот юноша с томными глазами и изысканными манерами, бывший лицеист, окончивший неожиданно для себя вместо лицея советскую трудовую школу, ухаживал за Асей довольно безнадежным образом — она неизменно потешалась над каждым проявлением его любви, и ему никак не удавалось заставить ее взглянуть серьезно на свои чувства. Сам Шура, однако, очень редко умел говорить серьезно, что ему постоянно ставила в вину Ася. В этот раз, разговаривая очень мирно, они только что повернули с Литейного на Пантелеймоновскую, когда высокий сумрачный человек в рабочей куртке и кепке почти столкнулся с ними и, смерив их недоброжелательным взглядом, громко сказал:

— Всех бы вас — аристократов — перевешать!

Юноша и девушка растерянно взглянули друг на друга.

— Господи, что же это?! — воскликнула Ася и остановилась.

— Пойдемте, пойдемте скорей! — воскликнул Шура и повлек ее за руку. — Не оборачивайтесь! Впрочем, он не идет за нами. Какое у него было злое лицо!

— Шура, что мы ему сделали? Они ведь уже расстреляли наших отцов... Неужели же и наше поколение надо резать и гнать? Неужели же мало крови?

— Это называется классовой борьбой, Ася. Мы хотим жить, учиться, быть счастливыми, а мы уже приговорены — вопрос о сроках только. Вот мы хватаемся, кто за иностранные языки, кто за науку, наша образованность пока еще якорь спасения, но они хотят иметь свои кадры «от станка», и когда создадут их — нас, бывших, будут выкорчевывать, как пни в лесу.

— Шура, да в чем же мы виноваты? Мне, когда началась революция, было семь лет, а вам десять. И еще, как мог он знать, кто мы? Если бы мы прогремели мимо в золоченой карете, но мы — как все, мы одеты ничуть не лучше окружающих!

Он прижал к себе ее локоть:

— Тут не нужно кареты, Ася! Вас выдает ваше лицо — оно слишком благородного чекана. Я всегда повторяю вам, что у вас облик сугубо контрреволюционный. А мой вид... да мой вид тоже очень характерный! Недавно я зашел в кондитерскую, а продавщица говорит: «Вид господский, килограммный, а покупаете вовсе незаметную малость».

Ася засмеялась, а потом сказала:

— Милый килограммный Шура, мне очень грустно!

— Не расстраивайтесь, Ася! Я для вас все на свете готов сделать — даже перевернуть земной шар!

В глазах Аси мелькнул шаловливый огонек:

— Шура, переверните земной шар, пожалуйста! Не можете? Вот и попались! Вы очень, очень добрый и милый, но вы любите говорить расплывчатые ничего не значащие фразы, а я, хоть и совсем несерьезная, пустых разговоров все-таки не терплю!

Она ничего не сказала дома о страшном человеке, который хотел увидеть ее повешенной, но не могла отделаться от жуткого впечатления... ее — Асю! — повесить на трех столбах с перекладиной... За что?

В этот вечер неожиданно раздался звонок — редкость в опальном доме. И когда любопытный носик выглянул в переднюю, глазам представилась невысокая худощавая фигура молодого скрипача-еврея из музыкальной школы.

Доди Шифман! — радостно воскликнула Ася и вылетела в переднюю.

— Здравствуйте, Ася! Я пришел сообщить, что репетиция нашего трио состоится не в пятницу, а завтра; заведующий инструментальным классом поручил мне вас предуведомить. И еще... у меня вот случайно билеты в «Паризиану», идет хороший фильм... Не пойдете ли вы со мной? — застенчиво пробормотал юноша.

— С удовольствием, конечно, пойду! — Ася подпрыгнула и уже схватилась за пальто, но, обернувшись на француженку, встретилась с ее суровым взглядом.

— Вы разрешите мне, мадам? Или следует спросить бабушку? — Растерянно пролепетала она.

— Laissez-moi parter moi-meme avec M-me votre grande mere[2],— ледяным тоном отчеканила француженка и вышла.

Напрасно прождав две или три минуты, Ася выбежала в соседнюю гостиную и оказалась перед лицом выходившей из противоположной двери Натальи Павловны.

— Это что? В пальто прежде, чем получила разрешение? Ты не советская девчонка, чтобы бегать по кинематографам с неведомыми мне личностями.

— Бабушка, это Доди Шифман, скрипач из нашей музыкальной школы.

— Что за непозволительная интимность называть уменьшительным именем постороннего молодого человека? Выйдешь замуж, будешь ходить по театрам с собственным мужем, а этот еврей тебе не компания.

— Бабушка, да ведь Доди слышит, что ты говоришь! За что же его обижать! А по имени у нас в музыкальной школе все называют друг друга.

Ася выбежала снова в переднюю и, увидев, что Доди там уже нет, вылетела вслед за ним на лестницу.

Доди, подождите, остановитесь! Мне очень неприятно, что вас обидели! Бабушка — старый человек, у нее много странностей; меня она ни с кем никогда... — и, настигнув молодого скрипача, ухватилась за рукав его пальто.

— Я все отлично понял, товарищ Бологовская, бабушка ваша не дала себе труда даже снизить голос, — проговорил юноша, не оборачиваясь на нее.

Доди, милый! Не подумайте, что я в этом участвую и тоже думаю так! В первый раз в жизни мне стыдно за моих! Евреи — такой талантливый народ — Мендельсон, Гейне... Пожалуйста, не обижайтесь, Доди! Иначе мне тяжело будет встречаться с вами, и трио потеряет для меня свою прелесть. Извиняете? Ну, спасибо. До завтра, Доди!

И взбегая обратно она думала: «Попадет мне сейчас... бабушка любит только своих родных, а я никак не могу к этому привыкнуть!»

В этот день Наталье Павловне дано было еще дважды выявить всю неприступность своих позиций и величие своего духа, которого не могла коснуться тень упадничества. Этот день поистине был днем ее бенефиса.

Вскоре после того как она указала надлежащее место молодому скрипачу, зазвонил телефон и трубка попала в руки Натальи Павловны. Говорил профессор консерватории — шеф Аси, который просил, чтобы Ася явилась к нему на урок в виде исключения в один из: номеров Европейской гостиницы. Дело обстояло весьма просто: маэстро был в гостях у приезжего пианиста — гастролера и, сидя за дружеским ужином, внезапно ударил себя по лбу и воскликнул:

— Ах, Боже мой, я забыл, что через десять минут у меня урок! — и рассказал собеседнику о своей неофициальной ученице.

— Так пригласите ее сюда, и тогда это оторвет у вас какие—нибудь полчаса, кстати, и я ее послушаю, — отозвался второй маэстро.

Сказано — сделано. Но для Натальи Павловны вся ситуация представилась совсем в иной окраске...

— Что? Девушку в гостиницу? Этому не бывать. Нет. Нет. Если ваш гость желает послушать мою внучку — милости просим к нам. И никаких исключений!

Оба маэстро вдосталь посмеялись за своим ужином: «Она, кажется, заподозрила в нас ловеласов, эта величественная особа!» — повторяли они.

Но завершающее выступление Натальи Павловны было великолепно в самом истинном значении этого слова: она уже сидела за вечерним чаем со своими друзьями-домочадцами, когда навестить ее явился один из прежних знакомых. Разговор зашел о положении эмигрантов.

— Как бы ни было оно тяжело, а все-таки несравненно легче нашего, — позволил себе заметить гость. — Мы с вами, Наталья Павловна, сделали очень большую ошибку — нам следовало уже давно уехать с семьями. В двадцать пятом году в Германию выпускали очень легко, и я уверен, что там наша жизнь шла бы нормально.

Наталья Павловна нахмурилась:

— Я никогда не желала делаться эмигранткой. Нормальной жизнь на чужбине быть не может. Мне, русской женщине, просить убежища у немцев? Мой муж, мой брат и оба мои сына сражались с немцами.

— Помилуйте, Наталья Павловна, вы предпочитаете иметь дело с большевиками? Кажется, они уже достаточно себя показали!

— Я бы отдала все оставшиеся мне годы жизни, лишь бы увидеть конец этого режима, — с достоинством возразила старая дама, — но это наша, домашняя беда. Пока я в России — я дома и лучше кончу мои дни в ссылке, чем буду процветать за рубежом.

Головка Аси слегка вскинулась от радостной гордости за бабушку, а черные на выкате глаза мадам восторженно сверкнули.

«Дядя Сережа уже в ссылке, но думает, конечно, только так!» — подумала Ася. Она чувствовала себя странно растравленной впечатлениями этого дня, когда перед сном потянулась поцеловать маленький эмалевый образок, стоя уже раздетая на коленях в своей кровати. Эмалевый образок этот и плюшевый старый мишка — две только вещи принадлежали лично ей во всем доме. Однако сознание ни разу не фиксировало этот момент. Мир ее мыслей был еще по-детски целостен, но быстрота и верность реакций не оставляли места ограниченности.

 

 

Глава тринадцатая

 



[1] Нужно сохранять хорошую мину при плохой игре (фр.)

[2] Позвольте мне самой поговорить с вашей бабушкой (фр.)