Оглавление

Глава одиннадцатая

 

Какую власть имеет человек,

Который даже нежности не просит.

А. Ахматова.

 

 

Через два дня в семь утра, в кухне, как обычно в этот час, столпились почти все обитатели квартиры, собираясь на работу: кто мылся у крана, кто грел себе спешно завтрак; угрюмая торопливость лежала на всех людях; перебрасывались короткими, деловыми фразами. Олег, в противоположность обыкновению, вышел позже других. Он вообще не выносил общей суеты, поднимавшейся по утрам в кухне, и умывания на виду у всех, когда один торопил другого. Он предпочитал вставать на час раньше, чтобы мыться на свободе, а потом уходил к себе. «Эти коммунальные квартиры по санитарным условиям немногим лучше лагерей, — говорил он себе, — и надо же так усложнить жизнь. Почему раньше этого не было?» В этот день он вышел, когда кухня была уже полна народа, и спросил, обращаясь ко всем вместе:

— Кто мне скажет, что должен делать советский служащий, если идти на работу он не в состоянии?

Все повернулись к нему.

— Что с вами? — спросила Нина, ожидавшая с полотенцем своей очереди у крана.

— Никак заболел? — спросила дворничиха.

А Вячеслав ответил за всех, как-то догматически:

— Если советский служащий заболел, он обеспечивается бесплатной медицинской помощью на дому, и ему выписывают бюллетень, который он предъявляет на своей работе. По этому бюллетеню он получит позднее свою зарплату за дни болезни. Неужели это вам неизвестно?

— Нет, неизвестно. Я знаю, что у нас в лагере болеть нельзя было, можно было только замертво свалиться к ногам конвойного; тогда вас уносили в лазарет и там всевозможными уколами в два–три дня наспех восстанавливали вашу трудоспособность и снова гнали вас на работу. Вот это мне хорошо известно.

— И вы поставили себе задачей рассказывать об этом? — спросил Вячеслав опасным тоном.

— К случаю пришлось, — ответил Олег, и взгляды их опять скрестились. Нина за спиною Вячеслава отчаянно махала Олегу руками, призывая к осторожности, но он как будто не замечал ее сигналов.

— А где же я достану этого доброго гения, который выпишет мне бюллетень? — насмешливо спросил он.

— Из районной амбулатории, — в каком-то даже восторге торжественно возвестил Вячеслав. — Вы сейчас спросите, где она, — тут, недалеко; мне идти мимо, так я могу сделать вызов, а вы, коли больны, не выходите.

Олег с удивлением взглянул на него и хотел ответить, но Мика, стоявший на пороге с ранцем, перебил его:

— Мне тоже по дороге, давайте я сбегаю.

Олег потянул его за рукав:

— Сбегай, Мика. Только не забудь, что я Казаринов, — тихо прибавил он.

— Не бойтесь, не забуду, — и Мика съехал по перилам лестницы вниз.

Олег ушел к себе, а за ним по пятам пошла Нина.

— Какая вас муха укусила? Зачем вы так говорите с ним! Вы его словно дразните. Или вы хотите, чтобы он окончательно убедился в вашей ненависти к существующему строю? Смотрите, если он сообщит об этом, кому следует, вас опять сцапают и тогда уже до всего дознаются.

— Он и так знает обо мне достаточно, чтобы донести, однако пока не доносит, — ответил Олег.

— То есть, что он, собственно, знает?

— Знает, что я держу оружие, подозревает, что я офицер и ваш родственник, а не пролетарий, вопреки анкетным данным. Почему не сообщает — не знаю. Притворяться перед ним я, кажется, больше не в состоянии.

— Смотрите! — серьезно сказала Нина и спросила: — А что с вами?

— Лихорадит сильно и бок болит: я, наверное, простудился.

— Немудрено, что простудились, когда по такому морозу ходите в одной шинели. Я эту вашу шинель видеть не могу: от нее за полверсты веет белогвардейщиной. Ложитесь скорее, вы дрожите. Досадно, что комнаты не топлены, — и она ушла.

Олег был несколько шокирован, когда к нему вместо невольно воображаемого им седого профессора явилась молодая, разбитная еврейка. Однако она оказалась достаточно внимательной и бюллетень выписала. Успокоившись на этот счет, он лежал, тщетно стараясь согреться, когда к нему заглянула дворничиха.

— Вот я тебе чайку принесла и кусок пирожка горячего, сейчас из печки. Кушай на здоровье. Ишь, руки-то у тебя холодные, зябнешь, поди. Истопить мне, что ли, тебе печечку? У Нины Александровны ни полена дров, придет с работы, пошлет еще Мику за вязанкой на базар, да еще с полчаса поругаются, не раньше вечера истопят; так и пролежишь в холоде, а я мигом.

— Какая вы добрая женщина, Анна Тимофеевна, спасибо вам!

— Чего там спасибо! Да давай прикрою тебя ватником — ишь, ведь трясется весь.

— Анна Тимофеевна, у вас есть иголка?

— Как же не быть иголке-то, а на что тебе?

— На мне все рвется, хочу попытаться зашить.

— Нешто сумеешь? Я тебе ужо вечером поштопаю, а теперь спи, — и, затопив печку, она ушла.

Нина пришла действительно поздно, как всегда усталая, и между ней и Микой началась тотчас обычная «война».

— Накрой на стол и сбегай за хлебом, Мика!

— Погоди, потом.

— Не потом, а сейчас.

— Не пойду, пока шахматную задачу не кончу. Отвяжись со своими глупостями.

— Как тебе не стыдно так отвечать, Мика! Я целый день бегаю: все утро я пела в Капелле, а вечером мне петь в рабочем клубе; я — кляча, которая тащит непосильный воз, а ты ничем мне помочь не хочешь!

— Ну, затараторила! Ладно, уж так и быть, накрою, только дудки, без скатерти, а то опять ругать будешь, что залил соусом; скатерть — это дворянские предрассудки.

— Ах, ты вот какой! Ты ведь это мне назло говоришь! Я тебя знаю! Все равно: умирать буду, а есть буду со скатерти!

Однако, несмотря на всю агрессивность военных действий, она все-таки не забыла забежать к Олегу и принести ему их обычное «дежурное» блюдо — треску с картофелем.

— Что сказал врач? — спросила она.

— Четыре болезни с длинными названиями написала. Вот, извольте видеть: Pleurilis sica, neurosis cordi, anemia, scorbut[1] в начальной стадии. Звучит устрашающе и непонятно.

— Отчего же вы не спросили у врача, что это такое?

— Я спрашивал, она говорит, что мне знать совершенно не для чего: важно только, чтобы в карточке было написано. Очевидно, так полагается при советской власти.

— Олег, вы шутите, а тут вовсе нет ничего забавного, — озабоченно сказала Нина, созерцая загадочный иероглиф.

На следующий день Олег точно так же лежал один с книгой, когда кто-то постучался в дверь, и голосок Марины спросил: «Можно?» Он стремительно вскочил с постели, поправил ее, провел рукой по волосам, потом открыл дверь; она стояла у самого порога — очаровательно одетая, розовая, хорошенькая — и улыбалась ему. Почему-то у него мелькнула мысль, как мог бы быть рад такому посещению всякий другой мужчина на его месте.

— Это я, — защебетала она, — муж говорил мне, что вы не вышли на работу, а Нина звонила по телефону и говорила, что позапрошлой ночью пережила что-то ужасное. Вот это так взволновало меня, что я прибежала узнать. А вот Нины-то и нет. Скажите хоть вы, в чем дело?

Он предложил ей стул и сам сел уже не на постель, а на табурет, коротко ответил на вопрос о здоровье и рассказал ей о ночном приключении, не упоминая ни о револьвере, ни о разговорах с Ниной.

— Боже мой! Какой ужас! Воображаю, как испугалась Нина! — восклицала она. — А вы не подумали, что за вами?

— Я всегда к этому готов, — ответил он.

— Это ужасно, то что вы говорите, — сказала она, — я не могу слышать этого, — и вдруг закрыла лицо руками.

У него почему-то заколотилось сердце, точно от ожидания чего-то, что должно последовать теперь, после того, как она этим жестом давала ему понять, что он ей не безразличен. Она приоткрыла руки и взглянула на него из-под ладони, он не смел пошевелиться... Она, может быть, только сочувственно пожала ему руку, но ему показалось, что невидимый электрический провод соединил их в эту минуту. Он все-таки не шевелился.

«Не может быть, — думал он, — мне показалось, Бог знает что... не может быть!» — и чувствовал, что весь дрожит с головы до ног. Она еще что-то говорила о том, что если бы его взяли, тогда она бы... тогда... и вдруг замолчала. Он быстро поднял голову и взглянул на нее: она опустила глаза, слегка краснея, и наклонила головку, как будто говоря «да» или «можно».

Он вскочил, быстро перешел комнату и сел на подоконник, глядя на засыпанный снегом, пустой дворик.

— Марина Сергеевна, не шутите со мной... и лучше... лучше уйдите!

У нее на губах мелькнула блаженная улыбка.

Подите сюда, — прошептала она совсем тихо и протянула к нему свои лапки, но он не шел.

— Марина Сергеевна! Я не гожусь в возлюбленные. У меня нет никаких средств, чтобы вас побаловать... Я нигде не могу бывать. Вы же видите — я почти в лохмотьях.

— Олег Андреевич, на вас не видны лохмотья, для меня вы всегда остаетесь изящным кавалергардом.

Он все-таки не шел. Слишком долго его продержали в этом аду, где не было места ни любви, ни даже грубой связи, и вот теперь, в двадцать девять лет, он не приобрел еще никакого опыта при объяснениях, никакой уверенности в себе, и как мальчик, которого соблазняли в первый раз, не решался приблизиться. Ее удивила его сдержанность, и от одной мысли, что все вдруг так приблизилось и может от нее уйти, она, не отдавая уже себе ясного отчета в том, что делает, вскочила, подбежала к нему и обхватила его шею руками, привлекая к себе, чтобы сломить его сопротивление.

— Я вас люблю... Я хочу любви, хочу счастья! У меня ничего нет. Всегда только со старым, некрасивым, нелюбимым евреем! Олег, если вы любите меня, берите, берите! Задушите меня поцелуями. Должна же и у меня в жизни быть хоть одна счастливая минута!

 

Когда Нина вернулась с работы, дворничиха мыла пол в кухне, подоткнув подол; она была чем-то очень недовольна.

— Приходила тут, без тебя, твоя вертихвостка, — начала она, когда Нина, надев передник, расположилась у стола чистить картошку.

— Какая вертихвостка?

— Сергеевна твоя.

— Да что вы! Марина? Как жаль, что она меня не застала!

— Ну, она, почитай, не очень о том жалела. Бойка! Уж больно бойка-то! Сладила уж свое дельце!

— Не понимаю, Аннушка, о чем вы?

— Дельце, говорю, сладила с Олегом твоим, за тем и прибегала.

— Аннушка! Как вам не стыдно! — Нина чуть не выронила нож.

— Как ей не стыдно, скажи. А мне-то чего? Я не солгу. Коли говорю, то, стало быть, знаю, — и Аннушка энергично выжала тряпку над ведром.

— Перестаньте, Аннушка. Я не хочу слушать сплетен.

— Да уж какие тут сплетни! Пришла, да тотчас к ему и — шасть! Шу-шу да шу-шу. Слышу, в дверях задвижка — щелк; я прождала этак минут с пятнадцать, туфли сняла, да и прошла по коридору послушать у двери — тишина у их... Какие уж сплетни! А выползла — волосы трепаные, щеки розовые: «До свидания, Аннушка, засиделась я», — и бегом. У, бесстыжая!

— Ну, даже если и так, никого это не касается, — сухо сказала Нина. — Стоять у замочной скважины некрасиво, и бранить Марину не за что: Олег не мальчик, он сам первый начал, я полагаю.

— Ну да, рассказывай! Так и поверю я. У нее все наперед обдумано было. Говорю, на то и приходила, знает она очень хорошо, что тебя в это время нет. Она, видать, ловкая. Муж пущай одевает, да на машинах катает, да в театры водит, ну а целоваться с молодым приятнее, чем со старым. И негожее это дело. Олегу бы жениться на хорошей девушке, а не шашни заводить с балованной барыней, да где уж устоять, когда сама идет в руки, соблазн такой... он же после тюрьмы напостившись.

— Довольно, Аннушка! Как вы не понимаете, что есть вещи, которых нельзя касаться. И зачем вы говорите «тюрьма» — точно он уголовник какой-то; он был интернирован, был в лагере, а не в тюрьме, — и она вышла из кухни. Однако она не могла не сознаться самой себе, что Аннушка частично высказывала ее собственные мысли и сама ловила себя на досаде на Марину. Она постучалась к Олегу. Он все так же лежал на диване, кутаясь в рваную шинель, и совсем не имел вида торжествующего любовника.

— Опять лихорадит и усталость, — ответил он на ее вопрос.

— Вы спали?

— Нет, больше читал. Приходила Марина Сергеевна, хотела вас видеть; просила вам передать, что придет вечером.

— Ах, вот что! — и волей-неволей Нина удовольствовалась этой весьма сокращенной редакцией.

Через полчаса у двери Олега в коридоре разыгрался новый эпизод домашней войны:

Мика, ты ходил за дровами?

— Как же, ходил. Принес две штуковины, приткнул у двери.

Мика, да ведь это метровые бревна! Надо было вязанку взять, а с этими еще так много возни! Я от усталости падаю, а придется пилить и колоть. Ты совсем меня не жалеешь, Мика!

Олег с усилием поднялся с дивана и вышел в коридор.

— Идем, Мика. Бери пилу и топор, — сказал он, надевая шинель, и вспомнил почему-то, как в вестибюле отцовского дома произносил небрежно: «Шапку и пальто!» — и вскакивавшие при виде его денщики бросались исполнять приказание.

Нина запротестовала:

— Олег, вам выходить нельзя: вы получите воспаление легких.

— Успокойтесь, Нина! Пилить было моею специальностью в Соловках все шесть лет. Для меня здесь работы на пять минут. Но что за жизнь! — прибавил он с раздражением. — Певица с таким голосом, как у вас, не имеет самого необходимого! В царское время мы могли бы иметь особняк и вас осыпали бы цветами! Я поднес бы вам «белую розу в бокале золотого, как небо, Аи».

Она слегка прищурила ресницы, как будто всматриваясь в картины, проплывающие перед ее умственным взором, и неожиданно разразилась тирадой:

— Совершенно верно! Певица с таким голосом, как у меня, могла бы в царское время утопать в роскоши; но я-то не была бы певицей — ни мой отец, ни ваша семья не пустили бы меня на сцену. Мой голос ушел бы на то, чтобы петь колыбельные в детской и романсы в салоне. А вот теперь — измученная, усталая — я пою, пою без конца все и везде, и только в эти минуты я счастлива!

 

Марина шла по набережной Невы в своей хорошенькой беличьей шубке, запрятав в муфту ручки в лайковых перчатках. Пушистые локоны стриженых волос выбивались из-под шапочки, ямочки на розовых щеках как будто подчеркивали выражение счастья. Изредка улыбка слетала, и брови хмурились, потом опять расцветала улыбка. Мысли ее разбивались на два русла. Одно из них было заполнено счастливыми воспоминаниями. «Как он схватил меня и понес, как тигр свою добычу! Откуда силы взялись! Как приятно, когда тебя несут, как соломинку! А этот бесконечно долгий поцелуй... как будто я выпила кубок шампанского — так тепло стало в крови и в сердце... у меня голова начала сладко кружиться, показалось — я падаю. Я думаю, я была хороша тогда. Это комбине с розочками, которое я надела на всякий случай, мне очень идет; хорошо, что я догадалась надеть его! Я была душка, я знаю, он, наверное, сейчас без ума!»

Но за этими мыслями вырастали другие, менее отрадные, несколько смутные, уяснить которые даже самой себе было больно: ведь она так и не услышала от него слова «люблю», а между тем она сама сказала это слово. Кроме того, она не могла не понимать, что сама, своими собственными усилиями придвинула это. Воспоминание о том, как она подбежала к нему и прижалась всем телом, чтобы вернее обеспечить себе победу, наполняло ее острым чувством стыда: в этом было что-то нескромное, напоминающее приемы слишком опытной женщины, что-то даже циничное... неужели она могла быть цинична? «Я сделала ошибку... надо было иначе: дождаться, чтобы он сам умолял, чтоб на коленях... уже тогда. Но нет! Он умолять бы не стал, как бы сильно не желал меня — все дело в том, что он без средств: у него нет костюма, нет денег, чтобы веселить и дарить подарки — он сам сказал. Он не понимает, что мне ничего не нужно, мой глупый кавалергард. Вот именно из-за этого он не смел добиваться меня. Ну, а раз так, я великодушно должна была первая сделать какой-то знак. Дело вовсе не в моей испорченности: я должна была быть чуткой, когда он в таких стесненных обстоятельствах». И она опять возвращалась к воспоминаниям о поцелуях и о своей красоте. «Вечером у Нины буду тише воды, ниже травы. Сама — ничуть, ни одного взгляда, как будто я негодую. Пусть думает, что все уже потеряно, пусть помучается. Я еще заставлю моего кавалергарда умолять и томиться. Все это еще не ушло, исправить ту минуту всегда в моей власти».

Короткий зимний день начинал уже погасать, когда она опомнилась немного и сообразила, что ей давно надо быть дома: усталый муж, наверное, уже вернулся с работы и ждет обеда, а впрочем, домработница подаст ему — не обязательно самой!

Только около десяти вечера она постучалась в дверь Нины.

— Душечка Нина, здравствуй! Я ведь приходила сегодня. Я так жалела, что не застала тебя. Вот я принесла торт: зови Мику и Олега и давайте пить чай.

— Жалела, что не застала? — переспросила Нина, и оттенок недоверия помимо ее воли прозвучал в ее голосе.

— Конечно, жалела, а что? — и щеки Марины предательски вспыхнули.

Нина вертела в руках нож для разрезания бумаги, и на ее выразительном лице лежала тень.

— Ты только не играй со мной в прятки, прошу тебя, — сказала она, глядя куда-то мимо подруги.

— Ты что-нибудь знаешь? Откуда ты знаешь? — несколько смущенно спросила Марина.

— Это все равно, откуда. Знаю.

— Так ведь не он же сказал тебе?

— О, Боже мой! Конечно, нет!

Они постояли молча.

— Ты недовольна мной, Нина?

— Мне жаль Олега. Я знаю, что душевное состояние его очень тяжелое сейчас. К нему надо очень бережно относиться, а ты... ты для своего удовольствия поиграешь с ним, а его запутаешь... ему так трудно было устроиться на работу, а теперь ты этой связью можешь осложнить его положение на службе. Хоть бы об этом подумала! И вообще, что, кроме осложнений, может дать эта связь? Никаких развлечений Олег предоставить тебе не может, пойми же. А муж? Ты что ж, обманывать его собираешься?

— Вот ты какая, Нина! Хорошо тебе говорить. Ты вышла по любви, в двадцать лет, вышла за блестящего офицера, целовалась с ним, сколько хотела, а потом целовалась с твоим Сергеем. А я? У меня никого не было. Ты отлично знаешь, в каком положении оказались девушки, которые не успели до революции выскочить замуж: нищета, никаких выездов и балов, никого из нашего общества, никакого выбора... Ты только подумай: я сегодня в первый раз узнала, что такое поцелуй мужчины, который нравится. А ведь мне уже тридцать два года! Пусть ты потеряла своего мужа, пусть потеряла Сергея, но ты была любима и любила, а я пропадала зря. Ты горечи этого чувства даже понять не можешь. И ты еще меня осуждать будешь! — у Марины от досады даже слезы выступили на глаза.

— Да я не осуждаю, Марина, я беспокоюсь только. Всегда все складывается так, что я должна за всех беспокоиться. И Моисея Гершелевича жалко, ты его, по-видимому, даже за человека не считаешь, а он так всегда добр с тобой!

— Моисей Гершелевич получил меня, и пусть с него этого будет довольно. Ты, Нина, всех жалеешь, кроме меня.

Нина помолчала.

— Ну, а беременности ты не боишься?

— Нина, почему ты, во что бы то ни стало, хочешь окатить меня ледяной водой?

Нина молчала.

— Нинка, ты ведь меня не разлюбишь? Ну, ругай меня, сколько хочешь, дорогая, только люби! Это все, что мне надо.

Она знала власть своей кошачьей ласки над одинокой подругой, ей было достаточно обнять Нину и, взглянув ей в глаза, потереться щекой о ее плечо, чтобы получить ответную улыбку.

— Ты знаешь отлично, что не разлюблю. Но ты безумная какая-то, Марина.

— Безумная — вот это верно! Хочу быть счастлива и буду!

Через несколько минут они уселись за чайный столик и по настоянию Марины кликнули «мальчишек». Но пришел один, с неожиданным известием: «Не знаю, что такое с Олегом Андреевичем, он чего-то разговаривает сам с собой, уж не бредит ли?»

— Ну вот, я так и знала! — воскликнула Нина, вскакивая.

 Марина метнулась было к двери, но Нина, поймав ее за руку, выразительно сдвинула брови и повела глазами на Мику; Марина поняла и опустилась на диван.

— Садись и разливай чай, а я пойду к нему, посмотрю, что такое, и сейчас вернусь, — и она вышла.

— Да, бредит, не узнал меня. Боюсь, не воспаление ли легких. Придется звонить в больницу — дома ухаживать некому, а он целый день один, и в комнатах холодно, у меня нет денег даже на лишнюю вязанку дров.

Марина вытирала глаза.

— Это глупо, что я плачу, — пролепетала она, встретив удивленный взгляд Мики, — но мне так жаль тебя, Нина, на тебя сыплются все несчастья! Нина, дорогая, позволь мне — вот сто рублей, это для вас всех. Смотри, какой Мика бледный. Возьми, пожалуйста. Неужели я ничем тебе помочь не могу?

Нина начала возражать. После небольшой перепалки решили, что Нина вернет эти деньги, когда будет продан только что снесенный в комиссионный магазин маленький Будда слоновой кости. Нина уверяла, что этот Будда приносит несчастье, и что ей не жаль расстаться с ним.

— Чудак Олег Андреевич, — сказал Мика, увлекаясь тортом, — бредит почему-то по-французски: сначала так, какие-то несвязные слова бормотал, а потом вдруг говорит: «Le vin est tire, il faut le boire»[2], — вина какого-то ему захотелось, видите ли!

Нина незаметно покосилась на Марину: щеки Марины вспыхнули и губы задрожали, как у обиженного ребенка.

Проводив Марину, Нина велела Мике лечь в ее комнате, а сама пошла спать к Олегу и села около него в ожидании санитарного транспорта, который вызвала по телефону. В этот день она очень устала и была полна множеством впечатлений. После пилки дров, которая, по-видимому, дорого обошлась Олегу, она, покончив с печкой и другими хозяйственными делами, собралась наконец нанести визит Наталье Павловне. Совершенно для нее неожиданно ее встретили очень тепло, как невесту Сергея Петровича, о чем говорилось открыто. Наталья Павловна обнимала ее, Ася бросилась на шею, а француженка осыпала ее любезностями. Наталья Павловна передала ей письмо Сергея Петровича, читая которое она расплакалась, и это еще больше сблизило их. Вернулась она только за пять минут до того, как к ней постучала Марина, но ничего не рассказала ей, так как Марина была слишком полна своим собственным романом, а говорить мимоходом о таком важном событии в своей жизни Нина не хотела. К тому же сообщить о своем будущем браке как раз в тот день, когда ее подруга очертя голову решилась на измену, показалось ей неделикатным. Теперь, сидя в тишине комнаты, она припоминала все подробности своего визита и чувствовала себя отогретой и очарованной отношением этой семьи. Ей захотелось перечесть письмо. Она вспомнила, что оно осталось в ее муфте, принесла и, усевшись снова у постели Олега и заслонив от него свет лампы, развернула письмо.

«Милейшая и лучшая из женщин, свершилось: еду в неизвестность! Мать и Асю оставляю на произвол судьбы без всяких средств к существованию, с тобой лишен возможности даже проститься, а между тем многое бы хотелось сказать. Слова твои о потере тобой ребенка совершили какой-то переворот во мне. Все последние дни я все время думал об этом, и если ты еще хоть немного любишь меня — считай своим женихом. Делаю тебе формальное предложение. Матери и Асе я уже сказал, что считаю тебя своей невестой, уверен, что они окажут тебе какое только смогут внимание. Счастлив буду, если это принесет тебе хоть каплю радости. Я и раньше ничем, кроме любви, не мог бы украсить твою жизнь, а теперь, как жених, я не имею ровно никакой цены. Всякая другая женщина не колеблясь отвергла бы предложение человека в моем положении, но ты не из таких. И все-таки, считая себя связанным данным тебе словом, я оставляю тебе полную свободу ждать с решением, сколько ты захочешь. Может быть, этим я искуплю свою вину. Пишу письмо ночью. Не знаю, когда мы увидимся, когда я опять обниму тебя и услышу божественное сопрано моей Забеллы. Не могу представить себе жизнь без любимых людей и без оркестра!»

Она опустила письмо на колени, и опять слезы полились из ее глаз.

«О, как хочется быть счастливой, хоть месяц, хоть день один! Но мне даже не поехать к нему из-за Капеллы и концертов, которые не могу бросить, потому что жить нечем. А если ему не дадут там работать, надо будет и ему помочь. Нет, службу бросать нельзя».

Олег начал водить головой по подушке и что-то бормотать... Она оглянулась и, что-то сообразив, поднялась и поспешно стала шарить около его изголовья. «Вот он! Хорошо, что я вспомнила, — если бы санитары обнаружили, немедленно составили бы протокол и передали дело в гепеу». Она спрятала револьвер в муфту и энергично задернула молнию. «Завтра же брошу его в Неву: пока он здесь, мне не будет покоя». Она чувствовала, что, вопреки намерениям, все больше и больше привязывается к Олегу, и что эта сломленная молодая жизнь возбуждает в ней с каждым днем все больше и больше сестринского участия.

 

 

Глава двенадцатая

 



[1] Плеврит, сердечный невроз, анемия, цинга (лат.)

[2] Вино откупорено, его надо выпить (фр.)