Оглавление

Эпилог

 

ДНЕВНИК ЕЛОЧКИ

 

 

10 ноября 1937 года.

Я органически не досыпаю: каждое утро приходится подыматься в 7 часов. Пока приведу себя в порядок, добужусь детей, присмотрю за их умыванием да застегну на них все пуговки, пройдет, по крайней мере, час. Потом надо готовить завтрак, а он у нас не обходится без историй — то молоко разольется, то один из детей язычок прикусит или обожжет, то приходится ставить в угол Славчика за непослушание, а чаще всего за то, что дразнит Соню; хлопочу, хлопочу, а сама даже поесть не успеваю. Сегодня, когда я расчесывала кудряшки Соне, Славчик завопил из кухни: «Тетя Елочка! Молоко пузится, через край ушло!» Бросаюсь в кухню, а Славчик уже мчится мне навстречу и, столкнувшись со мной, набивает шишку о дверь. В результате я опоздала на работу.

12 ноября. Думать некогда, грустить тоже некогда... Верчусь, как белка в колесе. Мысли все сконцентрированы на мелочах, как бы дети не простудились, как бы Славчик не ушибся, как бы Сонечка благополучно приняла рыбий жир. Дневник в загоне — писать можно только после того, как улягутся дети, но, во-первых, я каждый вечер неодолимо хочу спать, а кроме того, всегда остается множество незаконченных дел; всю жизнь я терпеть не могла домашние хлопоты, и вот попала в самую их гущу! Мне помогают Аннушка и та дама, смолянка Марина Сергеевна. Кто она Олегу? Помню, она пришла ко мне и сказала: «Дайте мне хоть один раз в жизни сделать хорошее дело», — и отрекомендовалась приятельницей Нины. Живет она неподалеку от нас, в проходной комнате, рядом с еврейской семьей, на которую очень жалуется. Живет только на то, что вяжет шерстяные вещи потихоньку от фининспектора и подбирая себе клиентуру из людей своего круга. И тем не менее, отказывается брать с меня деньги, хотя каждое утро и гуляет с детьми, и тренирует их по-французски с девяти до двух.

15 ноября. Сонечка очаровательна, ресницы у нее до полщеки, как у Аси, а кудряшки, подвязанные бархаткой, придают ей вид девочки с иллюстрации к «Ангелу любви». Из жалкого червячка вышла чудная бабочка, только здоровье у нее слабенькое — часто простужается. Сегодня утром она проснулась, прижалась ко мне спутанной головкой и шепчет: «Тетя Елочка, одень меня; мои медвежишки проснулись и куколки проснулись, надо их покормить. Потом, когда я вырасту большая и вырастут мои ножки и мое платьице и мое пальтишко, тогда я...», — и обнимает меня обеими ручонками, а щечки со сна розовые.

Она очень любит песенки — очевидно, унаследовала музыкальность Бологовских; всегда просит спеть ей, но мои таланты в этой области уже известны. Надо будет попросить хоть Марину Сергеевну сыграть ей на рояле детские песенки Цезаря Кюи. Славчик — тот распевает во весь голос; к моему вящему ужасу, он где-то подхватил советскую красноармейскую песенку «три танкиста, три веселых друга — экипаж машины боевой» и горланит ее сегодня, что есть мочи. Очень уж воинственный — все с палками и с барабанами возится; знает наизусть «Бородино» и воображает себя генералом двенадцатого года. Вот сейчас вбежал в комнату и кричит Соне: «Багратион, что же ты?! Наполеон уже в кухне около самой Москвы, отчего же ты не командуешь?» А девочка растерянно таращит глаза, которые так напоминают глаза Аси, что судорога сжимает мне горло. Невыносимый беспорядок они всегда учиняют в комнате — я только и делаю, что прибираю и складываю игрушки.

17 ноября. Сегодня сослуживец мой Михаил Иванович, бывший военфельдшер, остановил меня в коридоре и, подмигивая, рассказал про вечеринку у своего товарища: на этой вечеринке партийцы подвыпили и ударились в воспоминания о добром старом времени вплоть до водосвятия на Неве с «Елицы во Христе крестистеся» и великолепными басами диаконов. Кто-то предложил: «Давайте-ка, братцы, пропоем обедню». И пропели! Да еще всю до конца. А потом «Боже наш, слава Тебе» грянули!.. Зато сегодня все хмурятся и не смотрят друг на друга... Дорого бы, наверно, дали, чтобы взять обратно нежные воспоминания, обнаружившие «преступное» нутро каждого!

18 ноября. Разгул террора. Сталин обезумел. Если бы те, которые мне были так дороги, не пострадали тогда, — они были бы схвачены теперь! А я и тут забыта! Я — дочь скромной сельской учительницы, я — исправная производственница, поглощенная заботами о детях, — признана, по-видимому, безопасной за незаметностью... Мне хочется расхохотаться! Люди боятся ходить друг к другу в гости, вырывают и жгут альбомные карточки, письма и записки... Многие не раздеваются на ночь в ожидании гепеу, а я... Я все еще смотрю на мой дневник и берегу его! Да — хочется расхохотаться!..

Когда говорят друг другу по телефону: «Она нездорова», понимай — арестована! Когда говорят «уезжает», понимай — в ссылку! Комиссионные магазины переполнены, летят за бесценок целые квартиры; за пятьдесят рублей можно купить красное дерево и несколько предметов дорогой утвари. Любовницы гепеушников появляются между отъезжающими и выторговывают себе чудесные вещи, которым цены сами не представляют. Сегодня на улице я была свидетельницей грустной сцены: в такси усаживалась дама с младенцем и согнутой подагрой старухой; провожающие грузили в автомобиль чемоданы, двое плакали... На мой вопрос ответили: «Ссылка!»

Очень некрасивую роль играют жакты, которые, желая заселить ту или иную комнату своими родственниками или лицами, вручившими им взятку, фабрикуют доносы, а так как доносы у нас не проверяются — результаты самые печальные! В соседней со мной квартире старому ученому уже с месяц назад вручили предписание немедленно выехать, но тот слег с инфарктом. И вот примерно раза два в неделю к ученому засылают милиционера за разъяснением: встал ли он и когда сможет выехать? Ученый и милиционер подружились; жена ученого поит милиционера чаем с грушевым вареньем; ученый лежит, добродушно созерцая мирную картину из жизни бесклассового общества, а милиционер объясняется в чувствах: «Я тебя, Иван Николаевич, завсегда помнить и уважать буду, потому — душевный ты человек! Пошли тебе, Господи, здоровьица и успеха на чужом месте!»

Этой ночью ученого увезли-таки, и сегодня с утра в квартиру переезжает семейство весьма подозрительное.

О Леле Нелидовой никаких известий! Не знаю даже, жива ли она. Уже три раза я запрашивала гепеу, но в ответ получаю только: «В случае смерти вы будете поставлены в известность». Так ли? Они и родственников-то почти никогда не извещают.

19 ноября. Да! Большевизм оказался не скоропреходящим, насильственно перенесенным на нашу почву и чужеродным, по существу, явлением. Не было бы в нем ничего органически нам свойственного, он бы не удержался. Приходится с этим согласиться! Если хоть одно зерно среди господствующих теперь идей и приложения их на практике находится в родстве с извечным Ликом и заброшено в нашу действительность свыше, тогда даже этот чудовищный большевизм принесет в будущем свои плоды, но... есть ли это зерно? Вся муть и вся порочность всплыли сейчас на поверхность, как пена в котле с грязным бельем. Прекрасный Лик исполнен скорби...

20 ноября. Получила письмо от Юлии Ивановны; она в деревне под Муромом, куда была выслана после убийства Кирова, когда в массовом порядке — целыми поездами — стали высылать людей с дворянскими фамилиями, даже неродовитыми. Кирова убил цвет партии, а может быть, и сам Сталин (о чем втихомолку говорят все), но в ответе почему-то оказалось русское дворянство! Цитирую письмо:

«Моя милая Елочка! Можете вы себе представить всю глубину моего одиночества на окраине глухого городка, без рояля и без учеников?

Я готова жить в прокопченной избе, спать на скамье с клопами и питаться пшенной кашей, но мой инструмент мне необходим как воздух. Вы знаете, каким ударом для меня было в свое время увольнение меня за фамилию из числа профессоров консерватории? Мне казалось, что в техникуме я не найду талантов! Судьба однажды уже отняла у меня любимого ученика: юноша, в котором я видела будущего Гофмана, погиб во время мировой войны. Но когда я получила Асю, я вновь обрела свое место во вселенной. Талант этой девушки примирил меня с жизнью. Я снова стала смотреть на действительность с ожиданием. Никто, кроме меня, не сумел оценить Асю: ни эта холодная аристократка-бабушка, ни влюбленный муж, ни консерваторская профессура, ни даже наш прославленный маэстро. Я не могу простить Дашкову брака с Асей. Он должен был понять, что она — талант, который следует поберечь, как редкую жемчужину. А он со своим майн-ридовским прошлым вторгся в ее жизнь, сделал ее матерью в 20 лет и вдовой в 23, и вот уже нет моей жемчужинки! Видит ли она оттуда, что старая больная учительница не может ее забыть и грезит наяву игрой ее волшебных ручек! Не забуду никогда, как она исполняла один этюд Шопена и одну из его мазурок... Закрою глаза и слышу. Пришлите мне хоть ее фото, чтобы я могла взглянуть на это лицо, прежде чем сама отойду в вечность! Моя жизнь на закате, и пусть бы скорей догорал последний луч! Слишком много прекрасных воспоминаний, и слишком тяжела действительность! Как сладкий сон — путешествие с мужем по Европе, концерты лучших мастеров, Италия, Париж, а потом преподавание в консерватории в дни ее славы — Римский-Корсаков, Глазунов... все закатилось! Из моего окошка я могу наблюдать только баб в зипунах и слышать их крикливые голоса у колодца. Мрак окутывает меня со всех сторон. Не забывайте меня хоть вы и скажите мне "Вечная память". Ваша старая Юлия Ивановна».

Это письмо очень характерно и по-своему прекрасно, хотя глубоко субъективно, а потому несколько... однобоко. Сердце сжимается, когда читаешь... Что отвечать?

21 ноября. На могиле Аси, наверно, намело горы снега, и ни одна живая душа не повесит венка на бедный деревянный крест... К нему и тропинки, наверное, нет. В самом деле, кому из местных аборигенов придет в голову, какое исключительно одаренное и одухотворенное существо нашло себе упокоение в этой безвестной могиле? Никогда не забуду письмо, которое получила от доктора Кочергина, и все это утро... Письмо было очень корректно и лаконично:

«Прошу извинить, что решаюсь обеспокоить вас. Я — врач при больнице в городе Галиче; вчера — то есть 28-го февраля — мне пришлось констатировать смерть молодой женщины, найденной в лесу в нескольких верстах от города, искусанной волком и замерзшей. На груди ее я обнаружил письмо, адресованное к вам. Немедленно пересылаю его по вашему адресу. Почти уверен, что в письме идет речь о детях, которых мне довелось лечить. Если я не ошибся, имейте ввиду, что дети эти находятся в настоящее время в десяти верстах отсюда в деревеньке Цицевино у старой крестьянки Мелетины. Берусь доставить их вам, если вы пожелаете. Сигнализируйте немедленно». Далее следовали подпись и адрес.

Письмо Аси было еще короче: «Умираю. Дети твои», — написано карандашом. Заготовила ли она заранее это письмо или в лесу писала? Помню, у меня затряслись и руки, и ноги... Стою с письмом и не могу поверить совершившемуся. Потом бросилась на телеграф и тотчас известила Кочергина, чтобы он привозил малюток. С этого дня все изменилось в моей жизни: мелкая хлопотливая озабоченность и постоянная тревога заполонили мои дни и вытравили начисто все мысли из моей несчастной головы. Я это предвидела, но поступить иначе, разумеется, не могла.

22 ноября. Устаю, очень устаю. Старая я, что ли, стала? Как будто еще не стара — 36 лет, а между тем я постоянно хочу спать. Всего вернее, что я попросту переутомлена. Давно уже прошло то время, когда, возвращаясь из клиники, я в полном одиночестве спокойно пила чай, а после тотчас садилась за книгу или за дневник, а то так отправиться в оперу. А теперь... По дороге со службы бегу по магазинам и уже с полной сеткой мчусь домой, а дома меня уже ждут дети, которых приводит к этому часу Марина Сергеевна. И потом уже не присесть до ночи. Я должна быть очень благодарна Аннушке и Марине Сергеевне — без них я бы не справилась с двумя детьми и со службой. Аннушка раза два в неделю обязательно зайдет постирать на детей или вымыть пол, причем ни за что не возьмет ни рубля, да еще лакомств притащит — то горячих пирожков с капустой, то пышек на молоке, а уходя, забирает с собой в починку белье и чулочки. Она уверяет, что ей Сам Бог велит позаботиться о сиротках теперь, когда она осталась совсем одинока. Это я еще могу понять, но вот Марина Сергеевна... Ее отношение остается для меня загадкой! Она появилась у меня в тот самый день, когда доктор Кочергин привез детей. Попала в самый переполох — дети ревели посередине комнаты, а я ходила вокруг, не зная как подступиться. Она сразу бросилась их тискать и целовать, ахала, охала, пришивала на них пуговки, а потом вызвалась постеречь их, пока я уйду на работу. На следующий день пришла снова и с тех пор приходит каждый день. Я сначала колебалась, принимать ли мне ее услуги — не хотелось обязываться чужому человеку, но — выхода не было! Службу бросить, конечно, было немыслимо, а дети связывали по рукам и ногам. Как говорится у Достоевского: «Идти было некуда, а ведь надо же каждому человеку куда-нибудь идти». Дети Марину Сергеевну любят и, кажется, больше, чем меня, — мне ведь от каждой привязанности достаются рожки да ножки. Это уже всем известно.

25 ноября. Подвиг меня избегает! Воображению рисовались грозные события, решающие жизнь моей страны. И я среди тех, кто не жалеет собственной жизни, — в партизанском ли отряде, снова ли в госпитальной палате — это уже все равно!.. Может быть, молчание под пытками в гепеу; может быть, отчаянно смелая разведка и смерть среди костров и бивуачных палаток... Жизнь принесла совсем другое — подвиг, как любовь, прошел мимо!..

26 ноября. Странные бывают минуты в жизни человека: иногда точно ответ внезапно получаешь на свои самые сокровенные мысли. И притом через случайные, казалось бы, внимания не стоящие слова постороннего человека. Кто посылает этот ответ? Сегодня Марина Сергеевна принесла красненький шерстяной свитер, который связала для Сонечки, и когда я выразила тревогу, что она тратит на детей слишком много времени безвозмездно, в то время как сама существует только на вязание шерстяных кофт и варежек, и притом потихоньку от соседей, она сказала: «Не беспокойтесь за меня: дети эти — единственное, что еще привязывает меня к жизни и что мне удалось сделать полезного и хорошего. Я свою жизнь построить не сумела и сделала несколько грубых ошибок, одну за другой. Например: я сделала аборт и до сих пор не прощаю себе этого. Славчик... он почти ровесник моего несуществующего ребенка — около года разницы...» Я не решилась ничего ни спросить, ни возразить на такую деликатную тему. Марина поднялась, чтобы уходить и, надевая перед зеркалом шляпку, сказала: «Хороша бы я была, если бы ваш подвиг не пробудил во мне ответного отклика». Я возразила: «Почему же подвиг?» — «Я ваш поступок иначе расценивать не могу», — ответила она и уже у двери прибавила: «Подвиг есть и в сражении, подвиг есть и в борьбе... но заботы и жертвы каждого дня ради чужих детей — это подвиг самый трудный и самый большой». Не знаю права ли она... Не думаю... Я, во всяком случае, хотела совсем иного... но видно давно уже надо сказать «аминь» на все, что грезилось в юности.

27 ноября. Ого! Донос на меня! К счастью, в местком на службе, а не прямо в Большой дом. Вызывали вчера за объяснением. Я не растерялась и сразу перешла в контратаку:

— Донос, очевидно, состряпан гражданкой Дергачевой, моей соседкой. Прошу учесть, что между нами произошла ссора по поводу недопустимой неаккуратности гражданки Дергачевой в кухне. Я — ответственная за чистоту, и позволила себе сделать гражданке Дергачевой замечание; она раскричалась и при всех угрожала мне. Допросите свидетелей.

Председатель месткома улыбнулся и сказал:

— Так-так, учтем. Не тревожьтесь, представьте письменное объяснение. В доносе упоминается, что вы плевали на советскую газету. Коли вы принесете справочку, что страдаете бронхитом с мокротой, мы подошьем ее к делу. Мы ведь знаем, что вы — ценный работник, и общественница, и гражданка хорошая: чужих детей на воспитание взяли. Нельзя же и ребятишкам снова сиротами остаться.

Бухгалтерша наша, сидевшая рядом — тоже член месткома, всхлипнула и сказала: «Надо бы и в самом деле допросить квартирантов, Никон Федорович!» — из этих слов мне стало ясно, что донос действительно исходит от милейшей соседки. Справку я, разумеется, представила, хотя бронхитом не страдаю, и предместком обещал поставить на этом деле крест. Он, по-видимому, значительно мягче, чем предыдущий (тот, который травил покойного дядю Владимира Ивановича и Лелю). Трудно поверить, что кончилось благополучно. Кто же кого охраняет — я детей или они меня? Пока я туда бежала, чего только не передумала, но дневник все-таки не уничтожила.

29      ноября. Мне самой судьбой положено изнывать от ревности: сегодня я видела, как Сонечка обняла Марину Сергеевну и прижалась щечкой к ее лицу; ко мне она так не ласкается. По-видимому, на моем лице отразились взволновавшие меня чувства, так как Марина Сергеевна сказала: «Эти малыши не способны еще понять все, что вы для них сделали. Им мил тот, кто их забавляет. Но поверьте, что со временем они вас оценят». Я — по-своему резко — перебила: «Мне вовсе не нужно их благодарности!»

Марина Сергеевна рассказала, что получила недавно письмо от Нины Александровны, которая здорова и находится в условиях сравнительно неплохих: она постоянно выступает на вечерах самодеятельности и праздничных концертах лагерной сети. И всегда имеет большой успех. Начальник лагеря выхлопотал ей, как артистке, дополнительный паек; по его же приказу ее регулярно помещают на несколько дней в лазарет, чтобы поддержать ее силы и голос. Она не ожидала, что среди этих чудовищ могут находиться люди, которые ценят талант! В письме Нины Александровны есть интересная подробность: она и два других заключенных-музыканта, сыгрываясь по вечерам, проделывают это обычно в маленьком пустующем сарайчике, чтобы не попадаться лишний раз на глаза конвою. Скоро они заметили, что едва лишь они возьмутся за инструменты, тотчас из-под стены выползает маленькая ящерица и присаживается в уголке слушать. Ящерица обладает музыкальностью! (и, по-видимому, большей, чем я) Нина Александровна уверяет, что это факт, много раз проверенный, и что они все трое очень хорошо запомнили и полюбили маленького слушателя. Если бы собака или кошка — еще бы можно понять, но пресмыкающееся!..

30 ноября. Разгромлен кружок писателей с такими именами, как Бенедикт-Лившиц; умер, после того, как был избит в тюрьме талантливый переводчик Выгодский. Этому человеку, казалось, всегда было холодно: он слегка сжимал плечи, кутаясь в теплое кашне, а стакан чаю брал всей ладонью, точно желал согреться; скромный, талантливый еврей (Юлия Ивановна к евреям благоволила). Может ли вместить ум всю чудовищность преступлений гепеу? Кричат о зверствах немцев, а сами делают то же самое! В этом году у нас впервые досталось и евреям. В первые годы после революции они были в чести — очевидно, в качестве угнетенного нацменьшинства (и жадно штурмовали командные высоты науки, искусства и управления, пользуясь удобным моментом оттеснить русских). В тридцатые годы почти каждый директор хоть сколь-нибудь крупного учреждения носил еврейскую фамилию; председательствовали на собраниях тоже евреи, а еврейские сынки и дочки заполняли вузы, так как русскую интеллигенцию губили анкеты, а пролетарская часть населения еще не успела подготовить кадры. Но самостоятельно мыслящие головы, особенно среди интеллигентов, пугают т. Сталина, кому бы они ни принадлежали, а может быть, героический грузин испугался сионских мудрецов и вообразил, что наше еврейство поддерживает связь с международными сионистами? Ведь ему везде мерещатся тайные организации, которых он панически боится. Так или иначе, но террор распространился и на евреев. Вчера на службе врач-еврей, который, видно, мне доверяет, как и многие (хотя я на доверие никому не напрашиваюсь), вздумал жаловаться на угнетение, причем сказал: «Это особенно неожиданно после того равноправия, которое проводилось в тридцатые годы». На это я очень выразительно отчеканила: «В тридцатые годы проводилась классовая борьба, и если евреев не запирали в концлагеря, это еще не означает, что эти лагеря были пусты». Удивительная способность у этой нации подымать «хай», как только дело дойдет до них, а как легко и безжалостно еврейские администраторы увольняли, косили и заменяли русских своими в эти самые тридцатые годы!..

1 декабря. У меня в голове мысль; она проскользнула сначала, как мышонок, но понемногу прочно угнездилась в моем черепе, ростки пускает. Мысль чудовищная, мучительная, но логически обоснованная, которая может принести обильные плоды, мысль-намерение.

4 декабря. Приезжала Мери Огарева — жена Мики. Я не сразу ее узнала, поскольку видела давно и притом только однажды. Двадцать четыре года; волосы гладко зачесаны, пробор ниточкой; черные, умные, живые глаза; продолговатое личико; темное платье с белым воротничком, никаких украшений. Просила у меня разрешения переночевать, ибо в Ленинграде у нее теперь никого вовсе нет. (В коммунальной квартире это не так просто при наличии правительственного распоряжения не предоставлять убежища ни на одни сутки никому, кроме лиц с командировочным удостоверением, которое должно быть предъявлено управдому.) Тем не менее, я разрешила: уж слишком неудобно было ей отказать. Она к тому же в положении, сколько я могла заметить. Приехала она по церковным делам — с поручением к митрополиту Ленинградскому (привезла ему иконы и письма). Тайная церковная почта. Смело!

После завтрака тотчас исчезла по дипломатическим поручениям и явилась только к вечернему чаю. На другой день опять пропадала и вернулась за час до отъезда. Кроме пакетов, которые принесла от епископа, притащила с собой книги, из Микиной библиотеки, оставшиеся частью на сохранении у Аннушки. Багаж получился настолько тяжел, что я уже собралась провожать ее на вокзал, боясь, чтобы она себе не навредила, но тут как раз появилась неизвестная мне особа, присланная «Владыкой» (как они выражаются), и они ушли вместе. Очень неосторожно, а по отношению ко мне даже нетактично давать мой адрес чужому человеку. Я не спала после этой эскапады всю ночь, опасаясь, как бы их не выследили и не нагрянули ко мне. Обошлось, к счастью. Вот Мери эта, кажется, сумела превратить свою жизнь в подвиг нераздельного служения идее. Она знает, что делает. Наверно, она и Мику-то держит в руках. Хочу записать разговор, который имела с ней за вечерним чаем, когда уже заснули дети. Заговорили о современности, и она сказала:

— У нас сейчас преобладает сила разрушения и укрепился отрицательный нигилистический дух, так гениально предсказанный Достоевским. Но эти силы долго не могут царствовать. «Придет день — Господь повелит нечистому духу выйти из тела России». Нашей Восточной Церкви предстоит оживить и обновить христианство. Господь послал ей мученичество, чтобы очистить ее и приготовить к великой миссии. Именно России суждено повернуть к свету ход мировой истории: насадить коммунизм на новой, христианской основе. Церковь и государство должны будут примириться и, не подчиняясь друг другу, вместе вывести за собой к свету другие народы, начиная со славянских, самых близких. Об этом ведь еще славянофилы говорили.

Я была приятно поражена силой убеждения и восторженной верой этой девушки и узнавала частицы собственных заветных мыслей. Мне была чужда лишь эта церковность. Я спросила:

— Да разве в церковной среде найдутся одинаково с вами мыслящие идейные люди?

Она отвечала:

— Великое множество! Надо только уметь видеть, пожелать найти. Иначе в самом деле просидишь в углу всю жизнь в полной уверенности, что вокруг одно лишь ничтожество! Мне вот везет: я только оглянусь — и вижу! Я — жена ссыльного; отец мой погиб в лагере; у меня нет ленинградского паспорта и ни одного метра собственной площади, но я ни за что бы не согласилась уехать из России. Где-нибудь в Америке я задохнусь в безыдейности. Прошлым летом мы с Микой предприняли очень трудное путешествие в Сибирь, на Обь; там, в маленьком селении живет один высокообразованный и просветленный человек, ссыльный. Мы нашли его почти умирающим, но успели все-таки многое от него почерпнуть. Мика должен был скоро уехать, так как его отпуск кончался, но я осталась, чтобы помочь чем могу старому христианину при переходе в иной мир. Он дал мне много, очень много знаний по части эзотерического христианства. Он сам был счастлив получить учеников на смертном одре. Он говорил, что видит в этом милость Божию. Он об этом молился, тут то мы и пришли!

Замечательная девушка! Но что она хотела сказать словами «эзотерическое христианство», мне не совсем ясно.

Появились они в хижине, где умирал ссыльный, наверно, так же, как появилось однажды у меня — в высоких сапогах, с рюкзаками за спиной, держась за руки, и обменивались сияющими улыбками… Другие бы на их месте на курорт поехали… Оригинальная пара (без желания оригинальничать!).

6 декабря. Забытый всеми старик в заброшенной хижине молится, чтобы Бог послал ему учеников прежде, чем он отойдет в вечность… Ему прискорбно уносить с собой в могилу богатство своих мыслей. Он молится, а на пороге уже показывается юная пара — «два чела». Сегодня мое воображение во власти этих образов.

8 декабря. Затирает с деньгами. На сверхурочные дежурства не хватает времени, а в долг брать не в моих привычках…

Из каких средств отдавать? Ломбардов боюсь как огня… Остается экономить и экономить… У меня есть Сонечкины драгоценности — серьги Дашковых и перстень с бриллиантом от Надежды Спиридоновны, но я считаю себя не вправе их тронуть. Пианино продать нельзя: Сонечку уже скоро можно начинать учить. Остаток библиотеки — своей и Бологовских — берегу для Славчика. Там есть книги, которые не достать теперь ни за какие деньги, например: Владимир Соловьев, Гумилев, Гофман, Метерлинк, Гюисманс

Возвращаюсь к тому, что говорила по поводу своей мысли, — она уже величиной с дерево, но может случиться, что я еще обрублю этому дереву ветви и вырву его с корнями.

22 декабря. Две недели провела в больнице имени Раухфуса у кровати Сонечки, она подхватила дифтерию, и так как врач не сумел распознать вовремя, прививка была сделана только на вторые сутки, вследствие чего явилась опасность для жизни; сейчас она, слава Богу, уже миновала. Надеюсь сегодня выспаться после стольких бессонных ночей. Голову так и клонит, глаза слипаются. Горячие щеки... полураскрытый ротик... потный лоб, к которому прилипли колечки волос... Сколько я видела больных и умирающих, но ребенок, выращенный собственными усилиями, такой маленький и очаровательный... Потерять такого ребенка... Какое счастье, что опасность уже позади!

23 декабря. Я на квартире одна. Сонечка еще в больнице, Славчик — у Марины Сергеевны. И чем дольше он там останется, тем безопаснее. Меня же по-прежнему ничто неймет, даже дифтерийная палочка.

Странно, однако, оказаться без детей... Пустота, тишина... Растут и роятся думы, как бывало прежде. Их, видно, плодит и питает именно эта тишина. Олег... В последнее время я думаю о нем гораздо реже... в силу занятости, наверно. Олег — герой моей юности, прошлых и грядущих воображаемых битв. Многое изменилось с тех дней и в моей жизни, и в окружающей меня действительности. Я чувствую, что сознание мое неудержимо ширится и растет, точно мне вспрыснули в мозг дрожжи. Мне кажется, это находится в связи с тем отрешением от эгоизма, к которому меня принудили обстоятельства. Многое хочется сказать.

Я девочкой была, когда совершенно самостоятельно нащупала мыслями мистический лик России — великий дух нации в известном ее значении. В те дни представителем его на земле казался мне император, которого я воображала впереди полков на белом коне, на манер Скобелева. Трезвое наше семейство живо вытравило из меня институтские иллюзии, хотя патриотизм в целом подогревало. Позднее я связала идею Родины с белогвардейским движением; я и теперь преклоняюсь перед героизмом многих тысяч белых и офицерскими атаками, но мессианская идея, руководившая лучшими из них, уже умерла. Пролитая за эту идею кровь, может быть, послужит искупительной жертвой; она не получила свою награду здесь, но по ту сторону жизни, я верю, зачтется и будет принята на алтарь любви к Родине, как и кровь красноармейцев — таких, каким был, например, Вячеслав.

Большевизм... Процесс этот самобытен и глубоко органичен. Он слишком значителен, чтобы насильно — вмешательством извне — притушить его. Я вынуждена прийти к мысли, что и в нем должны быть черты все того же дорогого мне Лика, конечно, страшно искаженные. Диктатура пролетариата — омерзительная, роковая ошибка революции, осложнившая надолго пути России. А сейчас даже и этой диктатуры нет, а только диктатура Чудовища. Но святое тело России все-таки здесь, и я не могу допустить даже в мыслях, чтобы его растерзали на части, как Господнюю ризу. В случае войны я... с большевиками! Я не знаю, как у меня рука поднялась написать эти строчки, но так я прочла в своей душе! Сейчас на арене нет другого правительства, которое могло бы охранить наши границы, а на большую страну неизбежно набрасываются хищники. Россия в муках рождает новые государственные формы и новых богатырей, для которых все классовое уже должно быть чуждо, как дворянское, так и пролетарское, одинаково. Я ошиблась в сроках великой битвы, я ошиблась в источнике новой силы. Никакой реставрации, никакой Антанты! Россия спасет себя сама, изнутри. «Закат!» — говорит Юлия Ивановна. За закатом придет рассвет!

 

Будет долго Родина томима

Вплоть до дня, когда взойдут, ясны,

Стены Нового Иерусалима

На полях моей родной страны!

 

Слезы сжимают мне горло. Наступит ли день, когда откроются двери тюрем и лагерей и будут возвращены все, кто безвинно принял страдание? Боюсь, что это будет еще не скоро, и те, о ком я думаю, не доживут до этой минуты, как не дожили Олег и Ася. Это будет началом «света с Востока». Тут мои чаяния сливаются с чаяниями Мери и Мики.

24 декабря. Сегодня мне снился огромный костер, котел над ним и Чудовище, которое помешивало в котле половником. Вокруг в молчании стояло множество народа. Светило только пламя костра; в котле что-то трещало, кипело и плавилось; я думала: он плавит наши жизни, но должно же быть тайное оправдание, та или иная сверхчеловеческая цель в этих гекатомбах жертв? И вдруг я увидела у котла Асю: она была вся прозрачная, в голубых тонах, со светлым лбом; Чудовище захохотало, схватило ее за косы и швырнуло в котел. Я проснулась в ужасе... но, раздумывая, пришла к мысли, что в этом сне есть связь с моей идеей об искупительных жертвах — жертвах всесожжения.

25 декабря. Перечитываю Гумилева и думаю об Олеге. Его образ неизменно вырастает за такими строчками:

 

...Тот ли это, или кто другой

Променял веселую свободу

На священный долгожданный бой.

Знал он муки голода и жажды,

Сон тревожный, бесконечный путь,

Но святой Георгий тронул дважды

Пулею не тронутую грудь.

 

В этих строчках дан образ человека, который весь захвачен любовью к Родине и ради нее не жалеет собственной жизни. Надо внедрить в Славчика ощущение личности отца через эти строчки. Я уже давно сказала себе, что буду говорить с ним в день, когда ему минет 18 лет. До этого дня я буду молчать — это я умею! Я не хочу разменивать большие мысли на мелкую монету прежде, чем они будут ему понятны все в целом. Я являюсь ближайшим другом его отца — это большая гиря на чаше моего влияния. Это должно помочь мне уберечь Славчика от растлевающего духа времени — безверия и шкурничества.

Моя мысль, разросшаяся в дерево, — сейчас подходящий момент высказать ее. Вот она: в будущем я должна передать Славчику этот дневник! Образ его отца запечатлен в нем почти на каждой странице: с момента первой встречи в госпитале до дня казни; я цитирую его слова, его мысли. Это портрет человека в страшный, переломный момент истории, когда ему довелось существовать и действовать. Читая, Славчик пройдет все этапы наших надежд, разочарований и мук и подойдет вплотную к идее очищения и обновления Родины.

Мудры Божественные пути! Я любила безнадежно, но любовь эта, очевидно, будила во мне творческие силы, а от любимого человека мне оставался только флакон духов... И творческие силы эти клокотали в моей груди бесплодно. Тогда дано было человеку этому как бы из мертвых воскреснуть на четыре только года, с тем, чтобы дотерзать мое сердце, но одновременно оставить мне два сокровища, неизмеримо более ценных, — двух младенцев! Теперь у меня есть кому передать мои мысли и силы, кому передать дело Олега. Славчик должен стать достойным этой идеи. Я не хочу готовить из него мстителя. Структура, которая разделяет общество на победителей и побежденных, мне противна. Слишком долго уже господствуют у нас идеи возмездия, в существе своем чуждые России и русским. Славчик подымет знамя отца с новой на нем надписью. Я воодушевлю его! В высших планах, по-видимому, решено, что это могу сделать только я, а не Ася, коль скоро не Асе, а мне суждено вырастить ребенка. Сколько мук, прежде чем я могла осознать глубину своих задач!..

Передача дневника будет для меня новым распятием: любовь моя перестанет быть тайной для детей, но результаты могут быть слишком огромны, чтобы думать о себе в этом случае. Помог бы только Бог сохранить тетрадки и вырастить мальчика. Полагаю, однако, что теперь, после моего решения, уже не смогу писать этот дневник так же искренно, как писала его до сих пор вот уже двадцать лет, а потому я этот дневник заканчиваю.

О, Родина! Я жду твоего обновления! Когда догорит, наконец, костер, когда издохнет Чудовище и вскроется давний гнойник на твоем теле и на воскресшую Русь прольется с неба «страшный свет», тогда я пойму, для чего были нужны такие жертвы.

А покамест... весь мир еще окутан для меня траурной вуалью.