Оглавление

Глава двадцать четвертая

 

 

 

Надежда Спиридоновна в старом стеганом капоте стояла около своей распотрошенной кровати и, казалось, была чем-то расстроена.

— Ах, это вы! Не входите — вытрите сначала ноги в сенях и стряхнитесь, вы вся в снегу. Так. Теперь присядьте, только Тимура не раздавите.

Ася села на кончик стула, и больше из вежливости, чем из участия, спросила:

— Как живете?

Во взгляде, брошенном на нее из-под серых, поредевших, колечками вьющихся волос, Асе впервые показалось что-то растерянное и пришибленное вместо прежнего своенравного огонька.

— Как живу? Неприятность за неприятностью! Вы еще слишком молоды, моя дорогая, чтобы понять, что переживает старый человек, когда он всеми покинут в таких тяжелых условиях.

Ася вспомнила поговорку, которую часто употреблял Олег: «Tu la voulu George Dandin![1]— а Надежда Спиридоновна продолжала:

— Хозяйка помещения, небезызвестная вам Варвара Пантелеймоновна, прескверную шутку со мной сыграла: такой прикидывалась тихой, богобоязненной и богомольной, и вдруг является ко мне в один прекрасный вечер, а сама тянет за руку какого-то типа в картузе и преподносит: «Я нашла себе мужчину, надоело уже вдоветь!» Как вам понравится этот откровенный цинизм? А я потому ведь и поселилась у нее, что здесь мужчин не водилось. Теперь, разумеется, вертится около своего предмета, а ко мне хоть бы глазком заглянула. Вчера я сама паутину снимала, а мне с моим склерозом нелегко лазить по табуреткам — упала и колено зашибла. Две ночи уже не сплю — все какой-то писк и шорох; собралась с силами, приподняла свой матрац, вы не поверите, милая, — мышь свила гнездо и вывела маленьких!.. Едва только я увидела этих голых уродцев, тотчас «в Ригу съездила»...

Ася, снимавшая в эту минуту рюкзак, почувствовала, что ею завладевает судорожный смех.

— Помилуйте, а что же Тимур-то смотрит? — выговорила она, с трудом удерживаясь, чтобы не фыркнуть, и тотчас ей стало совестно за свою неуместную веселость: «Она стара и покинута, грешно мне над ней смеяться!»

— Тимур? — переспросила Надежда Спиридоновна. — Ах, милая, Тимур стар — мыши могут ходить возле самого его носа, и он не шевельнется, он и в молодости брезговал ими. Ну-с, бросилась я к Варваре Пантелеймоновне, а там сидит, развалясь за столом, рослый хам и заявляет: «Моя жена вам не прислуга, сами извольте управляться, а не нравится — съезжайте, не заплачем». А разве мне легко переехать?

— Конечно, нелегко, а только... Каждому человеку ведь хочется счастья... — начала было Ася, но глаза ее остановились на недопитой чашке кофе, около которой лежали поджаренные ломтики хлеба и два яйца. Она знала, что на гостеприимство этого дома особенно нельзя рассчитывать, но после десятиверстного перехода ей так хотелось выпить горячего, что она заколебалась — не попросить ли совершенно прямо чашку кофею, чтобы поддержать силы? Надежда Спиридоновна перехватила, по-видимому, этот голодный взгляд, тотчас подошла и закрыла кофейник «матреной».

Румянец залил щеки Аси.

«Я решительно становлюсь жадной, — подумала она, — давно ли Олег называл меня эфирным созданием, а бабушка и мадам возмущались, что я так мало ем и насильно заставляли кончать свою порцию; с Лелей у нас даже завелось соревнование в воздушности, а теперь...»

Надежда Спиридоновна между тем вытащила лист почтовой бумаги.

— Вы, конечно, знакомы с Микой Огаревым? — спросила она. — Ну-с, так вот, сей юноша почтил меня любопытным посланием... Где мое пенсне? — старуха порылась в ридикюле и откашлялась: — Вот, слушайте: «Глубокоуважаемая Надежда Спиридоновна, а если угодно — chere tante'uk![2] До сих пор я самым добросовестным образом исполнял все Ваши поручения с того дня, как канула в бездну сестра. Но приходит наконец момент заговорить прямо: Ваше распоряжение распродать библиотеку моего отца исполнить отказываюсь по той очень простой причине, что считаю эту библиотеку неоспоримой, неотъемлемой собственностью. Неужели в Вашу легкомысленную головку никогда не приходила мысль, что в один прекрасный день Вы услышите от меня это заявление? Вы начнете возражать, что имеете на нее права, так как спасли ее от разгрома, когда во время гражданской войны перевезли вместе с другими вещами к себе из подлежащей заселению пустой, заколоченной квартиры отца, когда мы с Ниной пропадали в Черемухах. Не скажу, чтобы такое решение вопроса я находил великодушным, однако считался с ним, как и Нина: вспомните, что все десять лет, последующих за этим событием, Вы одна пользовались средствами с самовольной распродажи вещей; я не заговорил бы с Вами по этому поводу и теперь, если бы не последовало от Вас сигнала к распродаже библиотеки. В этом году я сам отправлял Вам денежные переводы и хорошо знаю, что в деньгах Вы в настоящее время не нуждаетесь; тем не менее, я и впредь не отказываюсь пересылать Вам полностью все те суммы, которые еще будут получены из комиссионных магазинов за трюмо и отцовскую дубовую столовую. Но о библиотеке разговор кончен. На какие средства буду существовать сам, пока еще не знаю. Невеста моя полностью разделяет мою точку зрения и мои планы: книги эти призваны заменить нам университет, в то время как у Вас они покрывались пылью. Voila! Tout[3] Ваш худородный племянничек М. Огарев».

Мика, по-видимому, пожелал возобновить прерванные военные действия. Для Аси из этих строк тотчас выступили все те притеснения, которые должен был выносить Мика в квартире у этой тетки, а последняя не допускала, казалось, и мысли, что Ася опять на стороне юного поколения!

— Женится! Он женится! — восклицала Надежда Спиридоновна. — Хотела бы я знать, кто эта героиня, которая согласилась выйти за двадцатилетнего неуча и полностью разделяет его точку зрения!.. По всей вероятности, безбожница, комсомолка. Я всегда говорила Нине, что братец ее плохо кончит.

Ася почувствовала необходимость заступиться:

— Я слышала, что Мика очень благородный и умный мальчик. Слово «неуч» вовсе к нему не подходит. У него великолепные способности, и не его вина, что в университет его не приняли, а погнали в глушь. Девушка, которая с ним уехала... Те, которые ее видели, говорят, что она очень интеллигентная и милая. Только порадоваться можно, что Мика теперь не один.

Но Надежда Спиридоновна не могла успокоиться:

— Хулиганское письмо! «Я не нуждаюсь в деньгах!» В чужом кармане считать легко, а каково мне в мои семьдесят лет таскаться самой к колодцу? Библиотеку мне оценили в восемнадцать тысяч! Ну, да как угодно, племянничек, судиться с вами я не желаю!..

Асе стало жаль старуху. «Вымою ей пол и сниму паутину. Время еще есть — в комендатуре принимают до трех», — подумала она, но в эту минуту Надежда Спиридоновна разразилась следующей тирадой:

— Вот заблагорассудится — и составлю завещание в пользу вашей Сонечки. У меня еще есть золотые фамильные часы и перстенек с бриллиантом. Не пришлось бы вам раскаяться в ваших дерзостях, милейший Михаил Александрович!

Ася почувствовала себя неловко.

— Надежда Спиридоновна, не берегите вещей и лучше не пишите завещание вовсе. Вам в самом деле трудно — продайте часы и перстень. Сонечка моя вам чужая, и мне было бы очень неудобно, если бы вы обошли Мику.

Лазить по табуретам с тряпкой и скрести пол было, конечно, делом нетрудным, но достаточно утомительным теперь, когда силы были подорваны. Однако она относительно быстро закончила уборку, после чего все-таки получила чашку кофе с двумя ломтиками хлеба.

«Лучше бы и не пробовать — только еще больше есть захотелось! — со вздохом подумала она, надевая ватник и валенки. — Ну, теперь самое страшное! Господи, благослови!»

И уже на пороге повернулась к Надежде Спиридоновне:

— Я хотела вас попросить... Не выручите ли вы меня небольшой суммой в долг. Я верну недели через три, как только получу перевод от Муромцевой, у которой мои квитанции от комиссионных магазинов.

Требуемую сумму язык ее отказывался выговорить.

Старуха вскинула на нее глаза.

— Вещи, милая моя, может быть, и не продадутся... Вы напрасно думаете, что это так легко и просто делается, — возразила она.

— О, я знаю, знаю, что совсем не просто, но Елочка Муромцева — вы ее видели в Хвошнях, — она принимает в нас очень большое участие — она ежемесячно высылает мне двести рублей; поэтому деньги у меня во всяком случае будут, — ответила Ася.

Надежда Спиридоновна помолчала.

— Вы видели, как пошатнулось теперь мое собственное материальное положение. Друзей, таких как у вас, у меня нет. Хорошо, я одолжу вам двадцать пять рублей — больше не могу; но впредь учитесь жить, не делая долгов. Я за свою жизнь рубля не заняла.

Она открыла ридикюль и протянула деньги.

— Благодарю, — прошептала Ася и вышла в сени. Там она постояла несколько минут в темноте, стараясь справиться с охватившим ее отчаянием: она понимала, что даже сто рублей не могли покрыть ее долгов в деревне и не оставляли ей ничего на жизнь, а эта в четыре раза меньшая сумма почти ничем не могла ей помочь. Обращаться больше не к кому! С опущенной головой, медленно, почти машинально, побрела она в комендатуру. Ссыльных в Галиче было не так много, и около стола, где производилась отметка, она застала в этот час одну сударыню. Едва лишь они вышли на улицу, та заговорила, хватая руку Аси:

— Ах, милая, милая! Ну, что делать, скажите?.. Эта... как она... классовая борьба... нас доведет до могилы! Я живу в чужих сенях под лестницей, заработка никакого. Погадала раз на картах одному красноармейцу, он доволен был, дал рубль; я — к другому, а тот наорал и потащил в райсовет; перемывали уж там мои косточки: как мол, смею разлагать армию, да еще отбросом аристократии обозвали... Кошмар, кошмар!.. Недавно с нищими около булочной стояла, а вчера подобрала с земли на рынке три–четыре картошки, а в помойке нашла неополоснутую консервную банку; вышел недурной суп, но ведь не каждый день так повезет! Думала ли я, что буду в помойке рыться, когда встречала реверансами Государыню Императрицу в наших институтских залах!.. Талия у меня тогда была пятьдесят пять сантиметров!

«Этой еще хуже, чем мне! — подумала Ася. — Денег все равно не хватит... Тремя рублями больше или меньше уже безразлично, а три рубля на одну — все-таки помощь ощутимая». — Она протянула деньги, уже приготавливая в уме необходимые увещевания, так как была уверена, что услышит самые горячие возражения, но маленькая сухая ручка, поспешно высунувшаяся из под дырявого платка, выхватила бумажку еще прежде чем Ася успела договорить начатую фразу, а в глазах на минуту мелькнуло что-то хищное и тотчас сменилось прежней растерянностью. Былое изящество странно перемешивалось во всей этой фигуре с обветшалостью — чем-то одичалым. Ася невольно отдала дань уважения Надежде Спиридоновне: «Вот та, как бы не нуждалась, никогда не станет рыться в помойке и бегать по улице с картами. Ее не согнешь! А бабушка? Она умрет одна на своей постели, но уж наверно ничего ни от кого не попросит и до последнего дня будет держаться с тем же достоинством».

В кривобоком сарайчике было совсем темно, а в печурке не было огня. Старая генеральша лежала на ломаной кровати, закрываясь пледом и когда-то модной тальмой на клетчатой подкладке.

— Жду вас, жду! Входите, милая. Я была уверена, что загляните. Болею я: ноги так распухли, что встать не могу. Растопите мне, пожалуйста, печурку — там, в углу, еще остался хворост, хочется выпить горячего. На окне на блюдечке две картошки — мне соседка принесла; это для вас, я ничего не хочу. Плохи мои дела, дорогая.

Усталые, озябшие и потрескавшиеся пальцы ломали сырые сучья, пачкаясь в мелком, седом, кудрявом мху. Было все время холодно и донимала усталость; холод со странной настойчивостью пробирался в рукава и под шею, а усталость отзывалась слабостью в ногах; огонь как нарочно не разгорался.

— Странное что-то происходит в последнее время со мной: самые ничего не значащие мелочи вдруг так расстраивают и раздражают, что хочется разрыдаться или даже зарычать от досады. Никогда этого раньше не бывало, — дрожащим голосом пробормотала Ася, наблюдая за маленьким огненным языком, который прицепился было к суку, но в борьбе с сыростью начал изнемогать.

— Это ваши издерганность и усталость сказываются. Держитесь, милая; стоит немного только себя распустить — и можно в самом деле в истерику удариться. Опять погасло?

— Погасло.

— Вот что мы сделаем: выдвиньте из-под кровати мой чемодан… так… теперь откройте… видите кипу бумаг? Это письма моего мужа из Ташкента: он был в то время моим женихом. Бросьте в огонь! Мне теперь уже ничего не жаль — я умру, а их выбросят на помойку... Так уж лучше сжечь. Бросайте, бросайте! Вы видите, в каком я состоянии, — кажется, я уже ничем не смогу быть вам полезной!..

— Екатерина Семеновна, тут, в Галиче, есть хороший доктор из высланных — Кочергин Константин Александрович. Он — великодушный человек и с ссыльных не берег денег. Вам бы надо с ним посоветоваться.

— Константин Александрович был: сердечная мышца у меня никуда не годится, а тут еще присоединился тромбофлебит. Чего же удивительного? Нам — русским женщинам — досталось так досталось! Для меня началось еще с Мазурских болот, а кончилось... отречением сына. На него я не обижаюсь — ему хотелось жить, работать, а тут — происхождение! Виновны те, которые толкнули его на это, которые поддерживают режим, при котором возможны такие вещи!... Вот я здесь лежу одна, и перед глазами у меня, как заснятая пленка, проходит вся моя жизнь. Мой отец — земский врач; гимназисткой еще я привыкла помогать ему на приемах во время летних каникул; нас так любили и уважали во всей округе, что, когда после революции чекисты явились арестовывать отца, крестьяне пошли на них с вилами. Молодой девушкой я работала в обществе «Марии Магдалины» — мы спасали продажных женщин: это была настоящая большая работа. С началом войны — я сестра милосердия на фронте... и я — враг народа, я! А в чем же моя вина? Муж — генерал? Но ведь он жертвовал за Родину жизнью, всегда на передовых, в боях... Ася, помните вы разговор братьев Карамазовых — Алеши и Ивана? Там проходит мысль: имеет ли человек моральное право построить великое здание, замучив ради этого одно существо? Большевики решаются строить великое здание коммунизма, замучивая ради этого тысячи и тысячи... Неизвестно, пойдет ли на благо здание, построенное на костях и крови. Русская интеллигенция гибнет. Пройдет время — все это перемелется, народится новая, на это уйдет примерно век. Эта новая интеллигенция будет уже иная; особенностей, которые отличали нашу — бескорыстие, широта мысли, беззаветная преданность идее, — этого уже не будет. В России революцию подготовила интеллигенция, и вот награда!

Ася подняла голову.

— Я только теперь поняла значение слов «Да будет воля Твоя» и «Хлеб наш насущный даждь нам днесь», — сказала она, следуя течению собственных мыслей. Сидя на березовом обрубке, она то и дело помешивала дрова и не сводила печального взгляда со слабого пламени. Дома она тоже любила сидеть перед печкой, и тогда именно заводились у нее с Лелей самые искренние разговоры.

— Вы плачете, милая?

— Я вспомнила бабушку: может быть, она лежит, как вы, такая же одинокая, заброшенная. Сыновья погибли, внук отрекся, а внучка... — и через несколько минут она задумчиво пробормотала слова полузабытого стихотворения:

 

L'arge a brise le chaine,

Qui seule etait mon soutien...[4]

 

Чайник все не закипал, дрова не столько горели, сколько тлели. Было уже около четырех, когда она подала наконец старой генеральше чай, а сейчас съела две картошки с чужого блюдечка.

— Мне пора уходить. Я хотела выйти в обратную дорогу в два часа, а сейчас уже четыре... Мне очень грустно вас оставлять, но до сумерек надо пройти десять верст, а в семь уже начнет темнеть.

Панова взяла ее руку:

— Простимся милая. Мы не увидимся, я это твердо знаю. Хотите, я расскажу вам сейчас одну странную историю? Она короткая и не задержит вас. Моя покойная мать когда-то у себя в имении (как видите, дела давно минувших дней) пошла из большого дома зачем-то во флигель — хорошенький был домик, весь тонул в сирени. В первой же комнате со спущенными жалюзи перед глазами у нее в полусвете закружилась и замелькала черная бабочка...

— Да, да, есть такие! Их называют траурницами, — перебила Ася.

— Сначала выслушайте, милый энтомолог, а название подыщем после. Мать никак не могла от нее отмахнуться, а потом вдруг потеряла из виду. Вернувшись, она при мне выражала удивление, откуда взялась бабочка в наглухо запертом помещении. В этот вечер скончалась моя бабушка. Тогда никто ничего не вообразил и не сопоставил. Спустя два года моя мать вновь, уже во сне, увидела такую же черную бабочку, которая так же кружилась перед ней. И в этот же день скоропостижно скончался ее отец. Тогда только мы припомнили и сопоставили... И что же вы думаете?.. Пять лет тому назад, за день до того, как я получила официальное извещение о гибели моего мужа в концентрационном лагере, я сама увидела такую же траурницу. Странно — не правда ли?.. Наша семья никогда не отличалась ни нервозностью, ни мистицизмом. Моя мать была уравновешенная разумная женщина, отличная хозяйка, мать пятерых детей. Откуда этот семейный доморощенный мистицизм, это предзнаменование, привязавшееся к нам?

— Да, странно! Очевидно, оттуда посылают иногда предупреждение... — прошептала Ася.

— Для верующего человека остается сделать только такой вывод. Я не делаю никакого, я только рассказываю. Но история-то моя еще не кончена: сейчас, как раз перед вашим приходом, я задремала, и...

Рука Аси дрогнула в ее руке.

— Опять она?

— Она. Покружилась и пропала. Очевидно, конец. Я сейчас напишу вам на этом вот клочке адрес моего сына. Напишите ему, что его мать, умирая, любила его так же, как любила маленьким, прощать мне нечего — я все поняла; фотография его у меня здесь, под подушкой. А теперь дайте я вас перекрещу; я с первого же дня нашей встречи в вагоне почувствовала к вам симпатию. Дай-то Бог, чтобы вы благополучно выпутались из ваших трудностей. Поцелуйте меня и ступайте. Мне никого не надо. Я хочу быть одна в последние минуты, а вас ждут дети. Идите, идите — скоро начнет темнеть, сегодня пасмурно и вьюжно.

«Этот Кочергин не захотел понять, что должен выждать хотя бы год!» Вытирая глаза, Ася послушно вышла и, переступив порог, тотчас попала в мир белых снежинок, круживших в воздухе. Дойдя до ближайшего угла, она повернула в проулок, но проулок этот вел не на окраину, а к поликлинике.

Вот это окно; оно светится; он еще не ушел. Если она постучит, он сейчас же выбежит, поведет к себе, чтобы отогреть, утешить и накормить, проводит ее до деревни и, конечно, выручит деньгами — сколько сможет, столько и даст. Как он обрадуется, что может помочь!.. А потом он устроит так, чтобы перевести к себе детей, и своего маленького Мишутку сюда выпишет... Как бы я его любила!.. И может быть, тогда холодная нищета отступит и станет легче, спокойней, уютней и Константину Александровичу и мне... Я не влюблена в него и уже никогда ни в кого не влюблюсь, но я знаю, что я привязалась бы к нему — он мне симпатичен, почти дорог... Но...

Вокруг мело и мело; снежинки облепили ее лицо, снег падал, падал, падал... Свинцовое небо темнело.

«Но... ведь взять от человека все, что только он может дать, достойно лишь при условии принести свою любовь и свою жизнь. Константин Александрович дружбу отверг и предпочел отойти вовсе, чтобы не гореть на медленном огне. Шутить его чувствами нельзя. Если я сейчас постучу, я должна буду пойти на любовную связь — иначе не может быть! Любовь!.. "Другой разбудит когда-нибудь твою страсть", — говорил Олег... А она? Она под конвоем, в бараке, как Леля. И вот она вернется и бросится к мужу и ребенку... Как я взгляну тогда ей в лицо и что я сделаю? Тогда уйти будет труднее, чем теперь. Нанести удар человеку, который потерял все, — значит добить человека. Добить...»

Снег падал, падал, падал...

Как ее жаль! Я теперь знаю, что такое горе. Мне ее жаль больше, чем себя. Жаль той непереносимой жалостью, которая ранит, как бритва.

Снег падал, падал, падал...

«Что медлю? Чего жду? Я не хочу добивать — значит, я должна уйти, и уйти надо теперь же, пока он не вышел и не увидел меня; теперь, пока не ослабела моя воля... Уйду».

И решительно повернула к окраине, к сугробам — в холод и темноту.

«Метет так, что залепляет... Ноги почему-то слабые... Устала, устала я... Олег из Соловков вот так же шел — безлюдными дорогами, в метель, в мороз. Это наш крестный путь. "Русская интеллигенция гибнет", — говорит Екатерина Семеновна. Пути Господни неисповедимы — так, значит, надо!.. Придут другие времена, другая культура — вот и все... Какая это птица кричит? Ворон? Жутко от его голоса. Зимний путь... "Ворон, бедный, странный друг..." В лирике Шуберта есть что-то захватывающее. Гений умер с голоду на чердаке! Сегодня рано темнеет... Разумней было бы переночевать у Екатерины Семеновны, а выйти, как только рассветет. Повернуть обратно, пока не ушла далеко?.. Но Славчик не захочет без меня ложиться, а Сонечку я вчера не купала: если еще на день отложить — начнутся опрелости... И ручки и ножки у нее такие крошечные, жалкие, слабые... Славчик в это время уже приподнимался, а она... Нет, надо прийти до ночи. Дорога торная — не собьюсь. Опять кричит ворон; здесь у него гнездо, наверное. На этот раз лес кажется мне мрачным и угрюмым. Устала я. Если бы дома меня ждали мама или мадам и, как в детстве, уложили в белую уютную кроватку, — я бы тогда могла заснуть спокойно, зная, что мама рядом; спокойно — без этой мучительной тревоги, которая не проходит даже во сне, а где-то в подсознании остается... Эти рыдания, которые меня сотрясают во сне, и от которых я часто просыпаюсь... Они так утомляют и надрывают грудь!.. Странно — откуда они берутся? Оттого, может быть, что в течение дня я принуждаю себя сдерживаться? Никогда не бывает теперь, чтобы я проснулась бодрой и освеженной — не проходит усталость; ноги и те с утра такие, как будто я прошла версты... И всегда страх — то за Сонечку, то за Лелю, то за бабушку».

«Метет так, что по сторонам дороги из-за снежной завесы ничего не видно, и я не знаю, прошла уже половину пути или нет... Примерно на половине стоит этот большой серый валун, точно хмурую думу думает. Кажется, его еще не было. Как бы Славчик не убежал к колодцу или за околицу; я забыла сказать, чтобы его не выпускали. Неудачная погода — очень уж заметает дорогу. Тяжело вытаскивать из сугробов ноги и снова проваливаться. Хоть бы унялся ветер, дыханье бы не перехватывало... Все еще нет камня... Надо идти быстрее — сумерки начинают сгущаться. Волков здесь нет — меня все уверяли. Феклушка постоянно ходит по этой дороге — бояться нечего. Как это у Блока: "Завела в очарованный круг, серебром своих вьюг замела..." Будущее беспросветно — дети вырастут заброшенными, я всю жизнь одна, всю жизнь без музыки... "Баркарола" Шуберта... Как я мечтала ее исполнить!.. А мое сочинение об ангельских крыльях?.. Оно так и пропадет неоформленным. В голове все уже давно создалось: шорох в куполе, кадильный дым, воркование залетающих голубей, потом мотивы из литургии, чтобы передать таинственность совершающегося в алтаре... А потом восторженные возгласы светлых духов — таких как "ангел с кадилом" Врубеля... И опять таинственные шорохи, никому не зримая жизнь купола. В оркестре это бы звучало лучше, чем на рояле, но как сочинять без инструмента, без возможности сосредоточиться? Что же делается с гениями, которые не успели высказаться, а сами переполнены, как чаша? Ай! Падаю... Это я за корягу зацепилась... Теперь варежки мокрые, и в валенки набралось. Какая же я неловкая! Фу, холодно. Была бы со мной вместе Лада, мне не так одиноко было бы идти. Она и дорогу бы указала мне... Что такое? Или мне чудится... Кто это там за кустом? Как будто оттуда уже смотрят на меня глаза Лады? Собака... Да — собака! И глаза скорбные... Но это не Лада — большая собака, незнакомая, и уши острые, а у Лады висячие, мягкие. Волков здесь нет... Собачка, иди сюда, милая! Прижмись ко мне, пойдем вместе. Ты с хозяином или заблудилась? Ты голодна? Ты озябла? Что с тобой? Как она странно смотрит. Лязгает зубами... Ай! На помощь, на помощь! Волк! Пропал голос, хрипит, а звука нет. Я всегда думала, что в опасности не выкрикну! Как защититься? Проткнуть глаза? Перочинный нож в кармане... Нет, не могу. Ослепить — жестоко... Не могу! Помогите, помогите! Опять нет голоса — шипенье только. Тянет, тянет за ватник прочь от дороги! В чаще я ведь запутаюсь и пропаду... Если укусит ногу, мне не встать: умру тут, в ельнике, у него в зубах!.. А дети?.. Попробую вырваться! Кусает!.. Ай! Схватил ногу! Где же вы, все святые, все светлые? Спасите! Я никому зла не делала. Я всех любила! У меня маленькие дети! Пошлите мне помощь! Вот палка! Ударить по морде так, чтоб не убить? Решусь! Нельзя иначе! Вот тебе! На, на! Все-таки выпустил! Выпустил! Теперь бежать... Скорей, скорей... Бежать, а я увязаю... и ногу больно... Господи, помоги мне! Опять он за мной! Страшно! Что это? И он хромает? Подшиблен охотниками? Вперед, еще, еще вперед! Да, отстает — видно, в самом деле лапа больная! Сел на снег... Спасена! Господи, благодарю! Только надо уходить, скорей уходить, а то может подняться и опять за мной. Как раз посреди дороги сел... Сверну в лес и обогну это место. Не встретить бы другого... Нет, нет, Сам Бог пришел мне на помощь. Чаща. Трудно продираться... и сугробы, и ветки... Больно щиколотку... Течет вдоль ноги что-то теплое — кровь!.. До крови укусил. Нельзя теряться и ослабевать. Олег как-то раз говорил, что человек, который измучен, садиться не должен, иначе он уже не встанет. Надо идти, пока есть силы передвигать ноги. Совсем стемнело, но это потому что я в чаще. Вернуться на дорогу? Нет! Отойду подальше — снова вцепится. Я ударила, нанесла боль... Но ведь он мог растерзать меня, если бы я помедлила еще минуту, у меня дети, мне нельзя умирать. Мучительно ноет вся голень... Кого позвать? Кто здесь услышит? Я все-таки сяду вот сюда, под дерево. Перевяжу хоть платком ногу и передохну. Полный валенок крови, и сердце все еще колотится, а руки трясутся. Так, наверное, чувствует себя животное, которое преследуют охотники, а люди из этого делают забаву... Чаща такая черная... За каждой веткой как будто стоит опасность... Конверт с адресом Елочки должен быть здесь, зашит в мешочке. Надо написать... Мало ли что случится... Правда, что вьюга все следы заметает... Несколько слов и вслепую нацарапать можно... Вот — готово... Теперь упакую и обратно на грудь, рядом с крестом. Кажется, мне не дойти будет — надо подыматься, а сил нету, и кровь все не унимается. Переждать метель здесь, под деревом, а утром при солнышке попытаться дойти? Утром все будет выглядеть иначе, возможно, я встречу дровни, и меня подвезут, а сейчас и метет, и темень, и ступать не могу... Обниму вот сосенку и буду думать опять о музыке и о вечности — тогда не так страшно... В Царстве Духа ничто не должно пропасть, ничто, ничто! Там расцветет каждая творческая мысль, каждая растоптанная былинка выправится, вздохнет свободно каждое замученное животное, вот и этот несчастный волк... И моя Лада. В преданности Лады была красота, которая пропасть не может, — канут в прошлое только ошибки и зло. В Ладе душа была — о, я знаю! Я совершенно безошибочно наблюдала в ней душу. Эта мысль о всеобщем воскресении мне с детства покою не дает, постоянно гвоздит мозг. Откуда это пошло? Светлая заутреня? Евангелие? "Китеж"? Мне кажется, предчувствие вечности поселилось во мне прежде, нежели я могла стать доступна воздействию этих факторов. Когда мы были в Италии, и папа показал мне Леонардовскую «Тайную Вечерю», мне было только пять лет, но я помню, что я погрузилась в чувство благоговения, как в давно знакомую привычную сферу. С тех пор как я себя помню, я всегда знала, что буду вечно жить! Возрождение каждого духа в каждом отдельном существе — что может быть прекраснее этой идеи?! Умираешь... охватывает оцепенение, закрываются глаза... и вдруг — приток новой жизненной силы, словно от магического прикосновения или от капли воды живой, как в сказке. Я так ясно представляю себе эту минуту! Новая жизненность раскроется ярче, чем на земле, где человеческое существование часто придавлено и смято. Но вечность никак не должна исключить совершенствование и творчество — ужасно было бы застрять на одной точке. Это будет непрерывный рост Духа. Именно в способности к творчеству, мне кажется, сказывается в человеке образ и подобие Божие. Я буду слагать чудесные гимны неведомой мне пока гармонии, а Олег... "Там Михаил-Архистратиг его зачислит в рать свою". Мой милый, милый, замученный! Его найдут на тюремном дворе и "сорок смертных ран" не помешают ему встать. Китеж... "Се жених пришел"... Я чуть не задремала. В снегу теплее и не так бьет в лицо; мне хорошо в этой ямке, но если засну, я боюсь, заметет меня... и ногам холодно... О чем я плачу? Жаль мне себя вдруг стало... В будущей жизни мы все духи, а мне жаль моего земного, простого счастья — счастья с Олегом! Аси — девочки, невыносимой ветреницы с косичками, Аси — молодой любимой жены уже никогда не будет! Не сидеть мне больше у Олега на коленях, не прижиматься к его груди... Этого счастья было так мало, а я почему-то уверена была, что буду счастлива всю жизнь. Серебряные нити и светлые утра пророчествовали совсем не то, что пришло... Все вокруг теперь чужое, враждебное, трудное... Даже Елочка, которая так добра и великодушна, — чужая: ее я уже могу любить так, как любила, например, Лелю. Все эти мысли — моя ограниченность. Холодно ногам... Всей становится холодно... Цепенею. Встать и все-таки попытаться дойти? Нет, нет — нету сил. Старец Серафим, уйми вьюгу! Если возможно — уйми вьюгу!.. "Завела в очарованный круг, серебром своих вьюг замела..." Смерть для каждого приходит в один назначенный день... Смерть... а за ней вечность. Вечность! Вот закрываются глаза и открываются снова. Я в ином, уже воздушном теле, в расширенном сознании, которое потеряла при рождении. Светлые тени, тихое сияние, золотые лучи... Облака, как на закате... Праведные поют: "Ненавидящих нас простим..." и "Светися, светися, новый Иерусалиме..."; благословляя, шепчут: "Святая святым..." Я узнаю дорогие лица, уже просветленные, благостные — Олег, мама, дядя Сережа... А вот показывается вдали весь окруженный сиянием маленький седой старичок в скуфейке, в лапотках, а за ним плетется медведь... Это старец Серафим Саровский — наконец я его вижу! Он сохранил даже ту одежду, в которой мы его чтили — сохранил из любви к нам. Он кладет мне на голову руку и говорит: "Радость моя, мир тебе!", как говорил всем приходящим к нему на земле. А сколько еще потребуется усилий и подвигов моего духа, чтобы вот также приблизится и Иисусу Христу! В голове мотивы из "Невидимого града". "Без свещей мы здесь и книги чтем, а и греет нас, как солнышко"... А вокруг темно... совсем темно. Ни зги... Заметает. Господи, охрани детей! Снег... снег... Вечность... Где же райские цветы и райские птицы?»

 

 

Глава двадцать пятая

 



[1] Ты этого хотел, Жорж Данде! (фр.)

[2] дорогая тетушка! (фр.)

[3] Вот так! Весь (фр.)

[4] Буря сломала тот дуб,

Что один был защитником мне... (фр.)