Оглавление

Глава двадцать первая

 

 

 

Она любима! Она опять получила толчок, на грани полного омертвления получила сильнейший импульс. Ее духовная конструкция была такова, что нуждалась в периодической зарядке. Пусть Ася находила духовный импульс сама в себе — ей нужен был толчок извне. Есть человек, который жаждет обладать ею и дрожит за каждый ее день — его страстный трепет сообщился ей. Этот человек предстал перед ней теперь уже совсем с иным лицом, став одиозным — он сравнялся с дворянином в ее глазах; трагедия его разочарования, казалось, стирала классовую печать, ожесточенное и скорбное негодование в его интонации как будто не оставляло места ограниченности его мировоззрения; лагерный бушлат казался ей неизмеримо интересней рабочей блузы; сын крестьянина, красноармеец и рабочий в прошлом, он прошел, как герой, свой путь и стал слишком крупной фигурой, чтобы наслоения этих социальных группировок могли быть на нем заметны. Мамины словечки «мезальянс» или «du» — простой на этот раз неприложимы и более ее не пугают. Происхождение еще не все определяет: вот Шура Краснокутский — сын камергера, а при всей своей воспитанности и наружности Париса — никогда не пользовался успехом ни у нее, ни у Аси: салонный собеседник прошлого века, в 25 все еще «маменькин сынок», боевая эпоха прошла мимо него, ему не снятся огонь, вода и медные трубы, через которые прошел вот этот человек, закаливший свою волю в бою еще 16-летним юношей. Божественный перст иногда сам составляет пары, подбирая влюбленных из разных сфер, но одной качественной марки. Даже богини спускались к смертным. В этой встрече что-то сверхобычное, что-то большое. На лагерных нарах, где кроме горя и смерти других и впечатлений-то не было, подошли любовь и страсть... В самой безнадежности этого романа было нечто исключительное, что, казалось, вопияло к небу о милосердии... Нежданная романтика пролилась на нее, как благодатный дождь. Что же будет? — спрашивала она себя. Любовные свидания, подобные свиданиям Алешки с Подшиваловой?.. На это она не пойдет, а он слишком ее уважает, чтобы предложить ей это! А как иначе? Подшивалова рассказывала ей об одной паре в бригаде по переработке овощей: во время перекура парочка эта забиралась в огромный чан, в то время как все остальные садились на землю, прислонясь к нему спиной, и зубоскалили, окликая иногда любовников... А недавно в женском бараке вохры стащили с верхних нар ее приятеля, уже старого повара, и публично срамили, причем тотчас был отдан приказ перебросить его в соседний лагерь — 91-й квартал этого же леса. Почти со всеми парами кончалось именно так.

Или отказаться от встреч вовсе? Но впереди десять лет! Слишком мало вероятности, чтобы оба дожили до выхода из этого проклятого места. Если насильно затушить вспыхнувший огонек, не останется опять ничего — пропадай тогда жизнь!.. Любовь, одна любовь привязывает человека к существованию даже в этих чудовищных условиях!

Она попросила у Подшиваловой обломок зеркала и взглянула на себя: еще красива! Углы губ несколько опустились, щеки впали, но черты сохранили свой изящный чекан, а глаза как будто тронуты тушью от утомления и бессонницы; челки нет, но непокорные пряди выбиваются на лоб из-под уродливой косынки; худая — кости ключиц выступают на впалой груди, но в этом своеобразная грация... Еще красива, хотя в красоте этой уже меньше девичьей свежести... Еще нет ни морщин, ни складок, однако в чем-то неуловимо сказывается пройденный мученический этап. Пожалуй, она стала даже интересней с этой печатью скорби в лице! Он сумеет оценить этот новый отпечаток, он не остановится ни перед чем, чтобы зацеловать свою сказочную Аленушку, он — смелый, предприимчивый, настоящий мужчина, как Олег, он что-нибудь придумает, он найдет выход!

И тем не менее день прошел, а они даже мельком не взглянули друг на друга, а ведь каждый их день словно у смерти отвоеван! С наступлением ночи ей делалось страшно в бараке; она озиралась на темные углы, точно и в самом деле ожидала увидеть скелет с косой.

Кто из нас заразный, кто обреченный? Может быть, я сама? Сегодня меня опять покусала вошь, возможно, тифозная... Неужели я умру прежде, чем... Я опять жду огня, который должен меня спалить, но в этот раз будет иначе, совсем иначе, чем было с проклятым Генькой. Не дай мне, Господи, умереть прежде любовного свидания! Я — как Горо, которая ждет Лизандра, но я думаю Понт переплыть было легче, чем обойти лагерные тиски.

Всю ночь она ворочалась на жестких нарах, томление переполняло грудь.

Утро для нее началось с неожиданной неприятности: ее сняли с привычной работы и перебросили в бригаду по повалке и трелевке на место выбывшей Кочергиной; в сарай с горючим назначалась Подшивалова. Леле не раз случалось говорить с Подшиваловой о преимуществах своей работы, и та, видимо, пустила в ход свой блат, чтобы заполучить это место. Врачебное заключение значило очень мало для тех, кто ведал распределением.

— Ну и подлая же ты, Женька! — сказала она Подшиваловой, передавая ей в конторе счетоводную книгу и ключи.

— А я-то и пальчиком не шевельнула — честное ленинское! Вот те Христос! — затараторила та, словно из лукошка посыпала. — Переборка овощей, вишь ты, кончилась; надо нас было рассовать по местам; ну, мой хахаль и постарался; обещал поднажать, чтобы устроить меня на хлеборезку, а вот, пожалуйте в сарай с горючим! Я еще намылю ему шею, коли он проворонил лакомый кусочек, болван этакой! Не злись, Ленка: коли попаду на хлеборезку, стану тебе таскать кусочки.

Леля только рукой махнула и вышла из конторы.

Погнали далеко за зону строем в сопровождении стрелков. Мужчины валили и пилили лес, а женщины собирали сучья: надо было наколоть и нащипать определенное количество вязанок из дранки. Вохры — все тот же Алешка и узкоглазый мусульманин Косым — очень мало обращали внимания на женщин, но зорко стерегли мужчин. То и дело слышались их оклики:

— Куда, куда, господин хороший? Не отдаляйся! — вопил Алешка. — Шагай обратно! Сам не рад будешь, коли запалю в рожу! То-то же.

Мусульманин был не так многословен:

Цэлюсь! — орал он с места в карьер.

Этот вохр сам отсидел в лагере за неудавшуюся родовую месть, а по окончании срока был зачислен в конвой; в отпуск он собирался ехать на Родину, чтобы снова мстить. Некоторые из контриков, в том числе Магда, пытались его отговаривать, напоминая, что он снова попадет в лагерь и уже на более долгий срок, но в ответ получали только: «Убью!»

При лагере была фотография, называемая на украинский лад «мордопысня»; мусульманин снялся в этой мордопысне голым, с двумя револьверами, и показывал эту карточку в каптерке, уверяя, что послал такую же своему врагу в качестве грозного напоминания.

Леле до сих пор не приходилось видеть этого стрелка, и теперь его свирепое гортанное «Цэлюсь!» заставляло ее каждый раз вздрагивать.

С работой и без понуканья приходилось торопиться, поскольку норма была очень жесткая — на лагерном жаргоне раздутая норма называется «туфта». От непривычки к физическому труду на воздухе и на ветру Леля измучилась не меньше, чем в свой первый день.

По окончании работы, выходя из столовой в уже жилой зоне, она увидела Вячеслава рядом с незнакомым юношей в очках; оба прохаживались по двору между кухней и столовой. Вячеслав еще никогда не появлялся здесь в эти так называемые свободные часы (между ужином и отбоем). В медицинской работе, при необходимости ночных дежурств, расписание, естественно, было свое, подведомственное врачам; этим же, вероятно, можно было объяснить и то, что до сих пор они не встречались. Во всяком случае, появление Вячеслава теперь на лагерном дворе показало Леле, что он ищет способа подать весточку. И в самом деле, через несколько минут юноша в очках приблизился к скамье, на которой она сидела около женского барака, и, прислонясь к стене и глядя вперед, а не на нее, очевидно с целью маскировки, тихо проговорил:

— Разрешите представиться: Ропшин, биолог; здесь работаю лаборантом; Вячеслав Дмитриевич просил передать вам записку. В целях конспирации он предпочел не подходить сам. Уроните, пожалуйста, платочек: я вам его подниму и одновременно передам письмо.

Леля сорвала с головы косынку, и через минуту записка оказалась в ее руке.

— Мы все очень любим и ценим Вячеслава Дмитриевича, — продолжал юноша. — Я и впредь рад буду содействовать вашим встречам. А сейчас мне лучше отойти. Мысленно целую вашу руку.

Более изысканной вежливости не могли бы проявить в таком щекотливом деле даже Олег или Шура, а уж они являлись образцами галантного кодекса! Леля не чувствовала себя шокированной вмешательством третьего лица, понимая необходимость предосторожности. Напротив — ободрилась при мысли, что вокруг их любви сомкнулся защитный круг тактичных, доброжелательных людей.

Вячеслав писал на рецептном бланке: «Аленушка! Завтра сразу после ужина подойди опять к черному крылечку инфекционного барака. Я буду там. Завтра дежурит врач, с которым мы друзья: он обещал уступить мне свой закоулок. Все из персонала, кто будут в этот час, в заговоре. Твой В.»

Дрожь пробежала по жилам Лели. Она сама не знала, была ли то дрожь страсти или робости. Страшно, чтобы не накрыли, страшно войти к заразным, страшно, чтобы как-нибудь не сорвалось!.. Недавнее омертвение сменилось той горячей, настороженной жизненностью, которую она уже испытала однажды. Личная жизнь ее воскресает, но будущее настолько безнадежно, что лучше не пытаться заглядывать; решиться можно только закрыв глаза, как это делает страус.

У нее была при себе маленькая иконка Божьей Матери, которая обычно висела у изголовья Зинаиды Глебовны; приготовляя к передаче теплые вещи, Ася зашила эту иконку за подкладку; Леля нащупала и в удобную минуту, подпоров подкладку, извлекла образок и старательно прятала его от любопытных глаз. До сих пор она еще ни разу не молилась и дорожила образком больше как воспоминанием о матери. В этот вечер, убедившись, что соседи заснули, она вытащила икону.

— Как читается этот тропарь, который любит Ася? Потщися, погибаем... Нет, не припомнить! Защити от чудовищной злобы, спаси от преследований, голода и заразы... Хоть раз в жизни пролей на меня божественное милосердие. Хоть один раз! Я почти не верю и все-таки прошу!

Потускневший, потемневший лик был мертвенно неподвижен... Что это: кусочек ли безжизненной материи или обладающая благодатью и тайной силой реликвия?.. Запечатлелась ли на ней частица материнской любви и бессмертна ли эта любовь?..

Мама! Мамочка! Видишь ли ты свою дочку здесь, на соломе, в тюремном бушлате, завшивленную, больную? Видишь ли ты, как я несчастна и одинока? Я не могу молиться святым, не умею! Ты скорее услышишь! Ты всегда была так кротка и терпелива со своей капризной, взбалмошной дочкой, ты всегда меня жалела за то, что мало выпало мне на долю счастья... Вымоли же мне сейчас хоть часочек радости, вымоли мужские поцелуи — я брежу ими уже столько лет, и все нет и нет любовного огня. Нельзя же просить о нем Бога, а тебя — можно! Мама Зиночка, моя кроткая мученица, моя бедная мама Зиночка! Так мало видела ты от меня заботы, так мало ласки... Никогда я не осведомлялась, сыта ли ты, хотя отлично видела, что лучшие куски ты отдаешь мне; никогда не спрашивала тебя, не слишком ли ты устала, когда ты стирала мое белье и мыла пол, а я болтала и гуляла с Асей. И все-таки я тебя любила! Часто, очень часто накипало во мне тоскливое желание припасть к тебе, покрыть поцелуями твои руки... Но что-то мешало: какая-то глупая сдержанность там как раз, где ее не нужно! Страх показаться сентиментальной или ребячливой. Прости за это!.. Только когда тебя не стало, я поняла, во всей полноте, чем была для меня твоя любовь! Если ты жива — помоги, обереги, охрани. Призови себе на помощь Божью Матерь — может быть, тебя Божья Матерь услышит... Завтра... Завтра!

 

 

Глава двадцать вторая