Глава двадцатая
Жилая зона и зона оцепления; обе
окружены высоким двойным забором, опутаны колючей проволокой; вдоль всего забора
— распаханная полоса; по углам — вышки с часовыми; у ворот в зоны — проходные с
дежурным; внутри жилой зоны — мужские и женские бараки, столовая, кухня и
больница; в зоне оцепления — мастерские; в обеих зонах — ни одного дерева:
предусмотрено приказом, чтобы часовые с вышек могли беспрепятственно обозревать
территорию лагеря.
Выход за зону — только под конвоем.
Лагерь — не штрафной: внутри каждой зоны передвижение свободно, в бараках
стражи нет, не возбраняется обмениваться фразами.
Подъем — в
шесть утра; завтрак в столовой, перекличка и развод на работы; в час — обед, в
семь — ужин, в десять — отбой ко сну; между ужином и отбоем — свободное время;
перед обедом и перед отбоем — повторные переклички. Барак —
длинное деревянное здание с решетчатыми окнами и кирпичной печью; вагонная
система нар верхних и нижних с узкими проходами; голые доски — ни матрацев, ни
простыней; под головами — бушлаты и сапоги; барак кишмя кишит клопами и вшами;
вещи заключенных частично тут же, частично в «каптерке». Дневальные метут пол и
топят печи; барак переполнен до отказа — спят даже на досках, переложенных
наподобие моста с одной верхней нары на другую; человек никогда не остается
наедине с самим собой; тишины нет даже ночью — тот храпит, тот кашляет, тот
охает, тот плачет или шепчется... Шаги и перекличка патруля...
Заключенные в этом лагере различных
категорий, с различными сроками; «пятьдесят восьмых» здесь называют «контриками», а уголовных — «урками»;
были еще так называемые «бытовики», составляющие среднюю прослойку в обществе
заключенных, — растратчики, прогульщики и прочие нарушители трудовой
дисциплины.
Присутствие уголовного элемента
делало существование невыносимым для интеллигенции, обвиненной по пятьдесят
восьмой. Непозволительная и совершенно безнаказанная грубость конвоя наиболее
болезненна была для них же, как для людей более щепетильных, нежели уголовники.
Конвойных в лагере называют
«стрелками» и «вохрами» (от слов «вооруженная
охрана»). В огромном большинстве это были узкоглазые представители
нацменьшинства. В лагере валили лес и делали «ружболванки»,
но весьма значительная часть заключенных, разумеется, была занята на
обслуживании нужд лагеря — в столовой, в кухне, в больнице, при дорогах и
транспорте.
Лелю в первое же утро на разводе
определили в бригаду по скалыванию льда на «лежневке» — так называли в лагере
узкие дороги, проложенные к соседним лагерям и штрафным пунктам в различных
кварталах этого же леса, а также к поселку, где было сосредоточено управление
лагерями и жили вольнонаемные служащие. Леле такая работа оказалась не под силу
— лом был слишком для нее тяжел и валился из рук; конвойные ее немилосердно
понукали, угощая придирчивыми окликами:
— Будешь ты
у меня шевелиться? А ну, поторопись немножко, придурка!
У, барахло буржуйное!
Возвращаясь в этот первый день в
барак, она вытирала себе варежкой глаза при мысли, что завтра ее ожидает другой
такой же день и что силы ее падают, а впереди 10 лет! К тому же у нее тотчас
установились враждебные отношения с урками.
Спустя несколько часов по прибытии в лагерь она сделалась свидетельницей
следующей сцены: на одной из верхних коек барака сидела, болтая спущенными вниз
голыми ногами и задевая ими головы проходящих, женщина — ярко размалеванная, с
рыжими растрепанными волосами. Подошел огромный, грубо высеченный детина и, отпустив неприличное ругательство, стянул ее за
голые ноги на пол и набросился с кулаками. Леля выскочила из барака с криком:
— На помощь!
На помощь! Человека бьют!
Подоспели конвойные и выволокли дерущуюся пару. Тотчас со всех нар повскакали урки и окружили Лелю, называя «сволочью»
и «придуркой».
— Он ее
приревновал, а твое какое дело?! Ты чего вылезла?
Зачем натравила?! — галдели они вокруг растерявшейся девушки.
Леля только тут узнала, что вход
мужчинам в женский барак, а женщинам в мужской запрещен настрого, как и
любовные свидания, и что выдать встречу мужчины с
женщиной (даже если встреча эта протекала далеко не в любовных тонах) считается
поступком настолько же предательским, как на свободе — донос в гепеу.
В этот же вечер несколько урок
разыграли в карты сапожки Лели — та, которая проиграла, должна была их украсть
и вручить той, которая выиграла. Не обнаружив утром любимых сапожек, Леля
пришла в ярость, которой после сама удивилась.
— Обворовать
заключенного, своего же товарища по несчастью! Отнять у человека последнее!
Подло, бессовестно! — в болезненном раздражении повторяла она около
умывальников, где толпились все обитательницы бараков. Подошел стрелок с
командой строиться и следовать в столовую, и, не давая себе труда взвесить последствия,
Леля громко отчеканила:
— Товарищ
стрелок, составьте акт: меня обворовали! Этого не должно быть между
заключенными. Я протестую и требую, чтобы нашли виновного.
Рыжая урка
— огромная татуированная девка в косынке, надетой
как-то боком, — встала против Лели и показала ей два пальца, а потом провела
ими по своей шее; одновременно сзади кто-то очень выразительно сжал Леле
локоть. Она обернулась и увидела два озабоченных лица.
—
Перестаньте, перестаньте! Замолчите! — быстро зашептали обе женщины. Леля растерянно
смолкла; конвойный обернулся:
— Выходи, кого обворовали! Чего
написать-то?
В ответ была тишина. Конвойный
осклабился:
— Раздумала
баба жаловаться! Оно и впрямь — промолчать-то вернее будет! Эй, строиться!
Пошли.
Уже немолодая дама с громкой двойной
фамилией — жена морского офицера с царского крейсера «Аврора» — и другая, дочь
лютеранского епископа, возглавлявшего все лютеранские церкви в России, — обе
долго увещевали Лелю, стараясь объяснить ей положение вещей:
— Знаете ли
вы, что значат два пальца? Угроза вас убить — убить, если вы будете продолжать
обращаться к конвою. Раз навсегда запомните — натравливать на урок конвой
немыслимо! Они найдут способ отомстить. Приходится
молча переносить все их штучки. Кстати, если присмотреться, урки
не все отвратительны и бывают иногда хорошими товарищами, — говорила бывшая
морская дама.
— Жизнь
здесь ни в грош не ценится! — говорила Магда, дочь епископа, — я в лагере уже
второй раз; в том — в первом — урки разыграли в карты
голову начальника лагеря: проигравшая должна была его убить и убила. Никогда не
угрожайте им и не подчеркивайте разницы между собой и ими.
Ложась в эту ночь спать и закрываясь
с головой, Леля крестилась:
—
Террор урок!.. Этого еще не хватало! Как допускает гепеу?
Или это один из способов добить морально интеллигенцию?
Ночью она проснулась от толчка и
громкого шепота возле своего уха. Мгновенно покрывшись холодным потом, она
села, испуганно озираясь. Она занимала верхнюю нару в углу и дорожила этим
местом: там была щель между бревнами, из этой щели дуло, но зато и вливалась
струя чистого воздуха. Вплотную с ней было место молоденькой урки Подшиваловой; это была почти
девочка, с хорошеньким смазливым личиком; она еще в средней школе спуталась со шпаной и стала наводчицей в воровской шайке. Леля увидела ее
сейчас перешептывающейся с мужчиной, в котором узнала одного из конвойных — так
называемого Алешку-стрелка; это был сын донского казака, высланного в эти края
при расформировании Войска Донского. Многие контрики удивлялись,
что Алешка был зачислен в штат, имея репрессированного отца. Леля едва только
успела подумать, что делает Алешка здесь в такой поздний час, как увидела, что
конвойный снимает шинель; вслед за этим он без дальнейших церемоний положил эту
шинель на нее, слегка отодвинув ее при этом локтем, а сам навалился на Подшивалову, которая обхватила его обеими руками. Вся кровь
прилила к щекам Лели.
— Вы как
смеете? Что за бесстыдство! Вы здесь не одни! Я не
желаю этого! — возмущенно воскликнула она.
Стрелок прищурился:
— Ишь, важная какая! Ну, а где ж бы
это нам остаться вдвоем, скажи на милость, а?
С одной из нар поднялась страшная
голова рыжей урки Лидки Майоркиной;
при слабом свете тусклой лампы под потолком лицо ее с белесоватыми глазами
казалось лицом Горгоны или страшного земноводного.
— Кто тут
скандалит? Сахарная интеллигенция опять!.. Святая, подумаешь, выискалась!.. Сама-то ты не баба, что ли? Подожди — проучим!
Урки-бабы, раскурочим ее, чтобы не зазнавалась!
Леля, заломив руки, уткнулась в
подушку в полном отчаянии. «О, зачем, зачем я подавала эту бумагу о смягчении
своей участи! Лучше мне было умереть!»
На ее счастье, в это же утро, едва
проиграли зорю, в барак вошли два рослых конвойных и направились прямо к Лидке Майоркиной.
— Складывай
живо свои шмотки и одевайся. Приказано тебя
переправить в другой лагерь. Транспорт уже дожидается.
Последовала
новая безобразная сцена: урка визжала, плевалась и
ругалась неприличными словами, а вслед за тем разделась догола, очевидно, в
знак протеста; конвойные вызвали для подкрепления еще двух рослых стрелков и
живо закатали в байковое одеяло и перевязали веревками татуированную красотку,
после чего вынесли ее на руках из барака, несмотря на отчаянные визги и барахтанье.
— Чего ради так сопротивляться? Не все ли равно, который лагерь? —
спросила Леля соседку.
— У нее
полюбовник здесь, да и в штрафной, хоть до кого доведись, неохота! Ей за буйство уже давно грозили
переводом в штрафной, — ответила та. Леля подошла к
окну и увидела отъезжающие сани, в которых лежала спеленутая
фигура, прикрытая рогожей, словно покойник, вздохнула несколько спокойней.
— Вам
посчастливилось с переводом Майоркиной. Это вас
Господь Бог хранит, — шепнула Леле около умывальников дочь епископа.
Сухощавая фигура и обнаженные виски
напоминали Леле Елочку.
— Что такое
«раскурочить»? — спросила Леля.
— Это их
блатной жаргон... обокрасть, наверно... — ответила Магда.
— Вы слышали, что было ночью? —
спросила опять Леля.
Изнуренное лицо этой немолодой уже
девушки залил румянец.
— Не будем обсуждать
наших меньших сестер и братьев. Они, может быть, не имели в своем детстве тех
облагораживающих влияний, которые имели мы. Пусть сам Господь судит их судом
праведным, — ответила Магда.
— Вы за
происхождение? — спросила Леля.
— Уже второй
раз, но у меня был такой прелестный папочка, что за него можно и потерпеть.
Леля с удивлением подняла на Магду
глаза — такая постановка вопроса не приходила ей на ум. «Она, наверно, очень
добра, но при этом скучна невыносимо!»
В это утро стрелок, приготовившийся
сопровождать партию по скалыванию придорожного льда, сказал, указывая на Лелю:
— Товарищ
начальник, эту я не возьму — ползет, как улитка! Вся партия из-за
ее плетется. Ломом тоже еле шевелит; всю норму, поди, им сбивает. Беда с таким барахлом.
Вот хоть бригадира спросите...
Бригадир, интеллигентный человек из
числа «пятьдесят восьмых», в свою очередь прибавил:
— Вполне согласен с мнением стрелка. Мне кажется, что эта заключенная
слишком слаба физически для такого вида работ. Бригада наша считалась ударной,
и нам за это положено внеочередное письмо, а теперь мы можем сорвать нашу норму
ударников.
Леля бросила на бригадира взгляд
затравленного зверька, не понимая, что тот ведет дело к ее же пользе. Гепеушник толкнул ее в сторону врача, присутствовавшего на
разводе в обязательном порядке:
— Ты! Медсантруд! Определи-ка трудоспособность!
Врач — тоже из заключенных — увел
Лелю в свою щель, выслушал ее жалобы и, потыкав стетоскопом в ее грудь,
объявил, что она годна только на «легкий» труд ввиду туберкулезного процесса и
сильного невроза сердца.
С этого дня Лелю определили дежурить
в землянке у котла и поддерживать разведенный под ним огонь. Несколько в
стороне, в сарае, стояли бочки с горючим, и когда приезжали машины, Леля
выдавала им бензин и горячую воду и записывала количество выданных литров. Леля
очень сомневалась, чтобы пропитанный нефтью воздух был полезен для ее легких,
но молчала, потому что работа в землянке требовала меньшей затраты сил и
удавалось иногда подремать, уронив голову на счетоводную книгу, в промежутках
между заездами шоферов; сна ей систематически не хватало. В час дня, заслышав
призывной гудок, она шла с ложкой получить чашку «баланды», как называли в
лагере суп, который привозили из жилой зоны для тех, кто работал в зоне
оцепления; вечером питание происходило в общей столовой.
Скоро у Лели завелись приятельские
отношения со стариком-пекарем из бытовиков. Он пришел к ней раз поклянчить керосинцу на растопку печи и повадился понемногу приходить
с бутылкой каждый день, а Леле приносил ржаную краюху. Она прятала ее за пазуху
и приберегала для свободных минут, а потом ела по маленьким кусочкам, смакуя,
но никогда не выносила из землянки, опасаясь вопросов, откуда у нее такая
драгоценность.
Перепадали куски ситного и от
Алешки.
— Бери, недотрога! Молчи только! —
сказал он раз.
Леля вспыхнула:
— Мне
подкупа не надо! Я не доносчица: я за то и сижу, что отказывалась выдавать! —
отрезала она.
—
Разговорчики! Уж сейчас и закипело ретивое! Ешь, коли голодная, — ответил
стрелок.
Некоторые из контриков
находили, что Алешка был мягче остальных — пожалуй, Леля была согласна с этим.
Подшивалова хвастливо
заявляла соседкам:
— Работенка у меня нонече завелась
совсем-таки блатная!..
Ее водили на переборку овощей, и всякий
раз она притаскивала в кармане то брюкву, то морковь и всегда угощала Лелю.
Вахтерам вменялось в обязанность обыскивать возвращающиеся с работ бригады, но
вне присутствия командного состава гепеу процедура
эта иногда сводилась к проформе, а Подшивалову, как
любовницу своего же товарища, обыскивали еще небрежней, чем остальных.
«Я — плохой товарищ!» — думала Леля,
принимая подачки Подшиваловой и вспоминая те, которые
получала от пекаря... Но недоверие к уркам
слишком прочно гнездилось в ней! Эта самая Подшивалова
там — в Ленинграде — выслеживала дам в дорогих мехах, а после звонила в
квартиры и тихим голосом говорила: «Откройте, пожалуйста, я только хотела
узнать...» А рядом с ней стояли громилы с топорами. Леля гнала от себя такие
мысли. Оказаться во вражде со всем бараком, ни в ком не находить ни сочувствия,
ни заботы — это было слишком страшно! Самые утонченные дамы — вроде княжны
Трубецкой — держали себя с урками
приветливо и просто, не подчеркивая классовых отличий. Другого выхода не было! Острота чувств притуплялась, даже беспокойство за близких понемногу
исчезало, падая на дно души... Смертельная усталость покрывала все
чувства, окутывая серой дымкой, как пеплом. В дырявых валенках и ватнике, уже
списанном за негодностью с лагерного инвентаря, подпоясанная чулком, с
запрятанными под платок кудрями, бледная до синевы, Леля не думала теперь ни о
красоте, ни о личном счастье — было только одно постоянное желание: лечь и
заснуть.
В одно февральское утро она колола
лучинки на коленях около своего сарая, когда вдруг услышала громкий
начальственный возглас:
— Ну, чего
опять стряслось? К проволочному заграждению, что ль, бросилась?
Леля обернулась: в двух шагах от нее
стоял один из старших начальников, оклик его относился к стрелку, который
проходил мимо и нес на руках женщину в лагерном бушлате; руки ее безжизненно
свисали вниз, длинная коса мела снег...
— Стрелять, что ль, пришлось? —
снова запросило начальство.
Вохр
остановился.
— Не-е! Како
там стрелять! Лес валили, надрубили дерево, прокричали по форме: отойди,
поберегись! — а она стоит и ворон считает, ровно глухая... Зашибло,
видать, насмерть... Может, и нарочно подвернулась, потому — несознательность.
— Сам ты
зато больно уж сознателен! Ладно, разбирать не станем, почему и отчего, —
спишем в расход, а тебе, брат, выговор в приказе влепим:
за год уже пятый случай, что в твое дежурство беспорядок. Нечего стоять тут
всем на поглядение — в мертвецкую! А врача все-таки
вызови — пусть констатирует.
На вечерней перекличке после того,
как произнесли: «Кочергина Анна!» — ответа не последовало. Гепеушник
повторил имя. Легкий шепот прошел по рядам, а потом один голос выговорил,
словно через силу:
— Деревом на
работе убило.
А один из стрелков подошел и что-то
сказал шепотом. Движение руки — списали! Дочь епископа, стоя рядом с Лелей,
вытерла глаза.
— Еще
молодая: только тридцать два года, — шепнула она, — была без права переписки,
очень по семье тосковала... Кому-то горе будет, если известят... а может быть,
и не дадут себе труда посылать уведомление.
— А не
самоубийство это? — спросила Леля.
— Нет, нет!
Что вы! У нее ребенок, мать, муж. Она не пошла бы на такой грех. Даже в мыслях
не надо ей этого приписывать, — торопливо заговорила Магда.
«Да неужели же самоубийство в таких
условиях можно считать грехом?» — подумала Леля.
Вечером, едва только Леля улеглась
на своих нарах, как услышала голос Магды:
—
Спуститесь, Елена Львовна! Я прочту молитвы за погибшую. Собралось несколько
человек. — Леля свесила вниз голову:
— А урки? Они нас не выдадут?
Магда отрицательно покачала головой.
— Думаю, не
выдадут. Во всяком случае, помолиться за ту, которая еще вчера была с нами, —
наша прямая обязанность.
Утром имя Кочергиной уже не
упоминалось на перекличке, но Леле бросилось в глаза, что Магда чем-то
чрезвычайно расстроена. Не может утешиться по Кочергиной? А может быть,
неприятности по поводу чтения отходной? — подумала Леля и передернулась при
мысли, что ее видели стоящей рядом с Магдой и крестившейся. А вдруг — штрафной
лагерь или штрафной пункт? Во время развода не было возможности подойти и
заговорить; работали и обедали в разных зонах; только за ужином, в столовой,
Леле удалось подойти к Магде. Из расспросов выяснилось, что в каптерке, где
работала Магда, пропало несколько чемоданов со всем содержимым.
— Это,
конечно, урки! Их работа. Конвойные не осмелятся, —
повторяла в слезах Магда.
Мимо проходил в эту минуту заправила
всех урок — красивый молодой человек, окончивший пять классов в
общеобразовательной школе. В лагере его все называли Жора. Он приостановился, увидев
Магду в слезах.
— Ты что тут
мокроту разводишь?
Леля бросила на него
недоброжелательный взгляд, а Магда сказала кротко:
— У меня
несчастье, Жора! Я заведую каптеркой, а за эту ночь пропало несколько
чемоданов. Подумай, в каком я положении! Пожалей меня, Жора, помоги мне!
Молодой человек задумался, мысленно
что-то взвешивая; Магда судорожно сжала руку Лели.
— Попробую
кое-что предпринять. Выжди немного, плакса, — и он отошел, напевая: «Восемь
пуль ему вслед, шесть осталось в груди» — эта популярная в лагере песня
посвящалась герою уголовного мира и оканчивалась словами: «Это Ленька
Пантелеев, за него отомстят».
После окончания ужина, когда Леля и
Магда выходили из столовой, Жора подошел к ним и конфиденциально сказал:
— Поищите в
куче снега за дизентерийным бараком, и молчать у меня...
В лагере снег был не тем нетронутым
чистым покровом, который так прекрасен в полях и садах, — здесь он был весь
посеревший, загаженный, заплеванный, истоптанный, словно опороченный. После
каждого нового снегопада через день или два он уже чернел заново.
Едва лишь девушки шагнули в сугроб,
как тотчас наткнулись на что-то твердое.
— Здесь,
здесь! — радостно воскликнула Магда.
Леля оглянулась на крылечко черного
хода больницы, где стояли метла и лопата.
— Хорошо бы
эту лопату. Я сейчас попрошу, — и быстро вбежала в сени, где не оказалось ни
души; она постучала наугад в одну из дверей, которая тотчас отворилась.
— Аленушка?! Ты! — и мужские руки протянулись к ней; не
успела она опомниться, как попала в объятия Вячеслава и разрыдалась на его
груди.
— Родная
моя! Ведь вот где встретились! А я не знал, что ты здесь. В Свердловске
переформировали весь этап, и я думал, что уже навсегда потерялись твои следы!
Изнуренная какая... Уж не больна ли? Я ведь тогда ходил к тебе в тюрьму... Так
я жалел тебя, что сердце пополам рвалось. Очень я тебя полюбил, забыть не мог,
хоть ты и прогнала меня, моя красавица гордая! Я уж свиданье выхлопотал, но
тут-то меня и засадили — тоже контру мне приписали.
—
Вячеслав... Так много несчастий... Моя мама умерла... Олег расстрелян. Ася в
ссылке... И меня ведь тоже сначала к расстрелу... Я сидела в камере смертников,
а теперь осуждена на десять лет!
— И я на
десять. Не плачь, моя ненаглядная, не помогут слезы! Вот теперь встретились,
хоть и украдкой, а будем видеться, поддержим друг друга... Может, и дотерпим
вместе!
Она подняла на него глаза —
изменился и он за те два с половиной года, что они не виделись: побледнел,
похудел, потерял юношеский вид, но весь облик стал интеллигентней, несмотря на
тюремный бушлат, поверх которого был накинут белый
медицинский халат. Тяжелые переживания, как резец художника,
прошлись по этому лицу — придали ему осмысленность и завершенность, которые
выделяли его теперь из массы серых безразличных лиц.
— Вячеслав,
я очень часто вас вспоминала... Я совсем, совсем одинока... О, я теперь уже не
гордая... Это все позади!
Его губы прильнули к ее губам.
— Я боюсь...
Войдут, накроют... Крик подымут... — прошептала она, вырываясь.
— Светик
мой, Аленушка сказочная! Я
ведь осведомлялся о тебе в женском бараке... но одна бытовичка
уверила меня, что никакой Нелидовой нет. Здорова ли
ты — уж больно прозрачная и худая!..
— Нездорова, сил нет, еле двигаюсь! Вот легла бы и не
встала... Лихорадит меня, и тоска заела... Уж лучше б умереть.
— Глупости,
Алена, умереть всегда поспеем! Не вырывайся: одни ведь мы... Ты на какой
работе?
— Выдаю
шоферам горючее; я в зоне оцепления, в землянке, что за мастерскими. А вы... а
ты?
— Ну, я фельдшером,
разумеется! В инфекционное попал — к тифозным и
дизентерийным. Надо нам придумать способ видеться. У нас госпиталь обслуживают
только заключенные... Много хороших людей — помогут. Больные тяжелые у нас,
Алена, очень тяжелые, а медикаментов почти нет, и питание негодное. Смертным
случаям мы счет потеряли; по двенадцати часов
работаем, измучились. Я, знаешь, сам дизентерией заразился: месяц пролежал,
думал — не встану, кровавая была. Будь осторожна, дорогая! Смерть хозяйничает в
лагере. Санитарное состояние никуда не годится! Строчим докладные записки, да
никто внимания не обращает — точно речь о собаках, а не о людях! — он вдруг
выпустил ее руку: — Идут!
Смерть хозяйничает в лагере!.. Леле
тотчас представилось, что в одном из грязных углов барака притаился страшный
призрак и высматривает себе жертву.
Появился санитар.
— Ты куда,
Славка, сыворотку подевал? — спросил Вячеслав.
Леля только
тут вспомнила о Магде.
— Можно мне
взять у вас лопату? — спросила она.
— Бери,
девушка, только на место потом поставь.
Леля выскочила на крыльцо и тотчас
попятилась: мимо нее по проложенной в снегу дорожке шли два важных гепеушника с нашивками и кобурами.
— Надо попросить у товарища Петрова
штук пять попов в сторожевую роту на склады. Лучше попов никто у нас не окарауливает, — говорил один другому.
Магда тоже замерла в снегу по ту
сторону дорожки.
Черная ворона села на серый снег...