Глава девятая
— Надо их пропустить без очереди;
они маленькие и измучаются, — сказала Ася.
Несколько человек согласились с ней,
и двух черноглазых мальчиков пропустили вперед. Очередь безнадежным кольцом
извивалась в тесном и душном помещении. Ася прислонилась к стене и, озираясь,
пыталась вычислить, которая она по счету. Славчик в
этот раз остался дома совсем один! Она оставила ему молоко с булкой и игрушки;
спички и острые предметы тщательно запрятала, и, тем не менее, тревога за
малыша сосала материнское сердце. Стоскуется и заплачет! Молоко, наверно, разлил и булку будет жевать всухомятку; штанишки, конечно,
мокрые; не потянул бы за хвост сеттера, не ушибся бы как-нибудь, бедный мой
птенчик! Конца не видно моим мукам, дело все не решается, страшно подумать, что
будет... а тут еще от мадам писем не было... Она опять стала считать: «Кажется,
я теперь пятидесятая... еще часа полтора. И что это мне сегодня Говен все время припоминается?»
Призрак литературного героя —
любимого героя ее юности, над судьбой которого она плакала в четырнадцать лет,
первый пленивший ее мысли мужской образ, — с утра в этот день навязчиво
сопутствовал ей: траурный марш, шеренги войск, барабаны, затянутые в черное, эшафот; и он — молодой, красивый, героический, этот
аристократ, отдавший жизнь своему народу, — приближается к гильотине,
гениальному созданию революции, порожденному необходимостью быстрее и ловчее
рубить головы всем тем, кто si devant... Теперь гильотины нет, теперь иначе, но от этого не
легче!
— Да, я вот за этой дамой. Да, очень
долго! Ну, конечно, пятьдесят восьмая! У вас тоже? Смотрите, этот старик еле
стоит — его бы надо усадить или пропустить без очереди.
То перекидывались словами, то понуро
смолкали и передвигались все ближе к окошку, и по мере приближения сосущее
беспокойство делалось все острей и мучительней и концентрировалось только на
том, что скажут из этого окна и примут ли передачу.
Когда впереди осталось только три
человека, волнение Аси достигло предела — она чувствовала, что вся дрожит и что
руки ее холодеют, а в ногах появилась странная слабость...
«Сейчас могут объявить мне
приговор... Страшно! Боже мой, как страшно! Что если... если двадцать пять лет
лагеря без права переписки — ведь это почти как смерть! Олега замучают, а мы со
Славчиком будем совсем одни в целом мире. Страшно, а
я так мало молилась эти дни...»
Она взглянула еще раз на очередь и малодушно шепнула даме, стоявшей позади нее:
— Подходите сначала вы, — а сама
закрыла ладонями лицо: «Господи! Иисус Христос! Милосердный, светлый, милый!
Пощади меня и Олега! Ну, пусть ссылка или хоть пять лет лагеря — сделай так!
Тогда еще можно надеяться на встречу, я буду его ждать. Иисус Христос, если
непременно нужно одному из нашей семьи погибнуть — возьми меня, лучше меня! Я —
бестолковая, не сумею ни заработать, ни воспитать сына, ничего не сумею!
Мальчику отец нужнее. Мой Олег любит земную жизнь, он хочет борьбы,
деятельности... Господи, я мало молюсь, но зато у меня сейчас вся, вся душа в
молитве! Пощади Олега! Только бы не... Пощади нас!»
Испуганно, как заяц, взглянула она
на окошечко, через которое уже разговаривала пропущенная ею дама, и растерянно
оглянулась назад.
— Подходите, — шепнула она пожилому
мужчине, стоявшему за ней.
Но тот пристально и печально
взглянул на нее, указал ей головой на окошко и слегка подтолкнул вперед под
локти. Дыхание у Аси захватило.
— Дашков, Олег Андреевич, — дрожащим
голосом, запинаясь, выговорила она и, поставив свою корзину на доску перед
окном, припала к ней головой.
«Ты будешь милосердным, будешь!» —
твердила она про себя.
— Нет такого, — отчеканил через
минуту трескучий голос.
Она дрогнула и выпрямилась:
— Как нет?! Он был здесь, был, я
знаю!
— Нет такого, говорю вам, гражданка!
В списках тех, на кого принимаем передачу, не числится. Следующий подходи.
Ася уцепилась за окошко:
— Скажите, пожалуйста, скажите, что
же это может быть — отчего его нет? К кому мне идти?
— Гражданка, не задерживайте! Я вам
уже ответил, а хороводиться с вами у меня времени нет. Может, переведен, а может, в лазарете или приговорен. Не числится.
Следующий!
Но Ася не отходила, цепляясь рукой
за окно. Мужчина, стоявший за ней, твердо и решительно сказал:
— Эта гражданка выстояла в очереди
пять часов. Мы все, здесь стоящие, готовы подождать, пока вы справитесь по
спискам. У вас должны быть перечислены и заключенные, и приговоренные. Вы
обязаны справиться и ответить — вы работник советского учреждения.
Окошечко вдруг закрылось. Все стояли
в полном молчании; странно было — в этом оцепенении чувствовалось предвестие
чего-то грозного. Мужчина поддерживал Асю под локти. Одна из дам — последняя в
хвосте — вдруг подошла и, беря Асю за руку, сказала:
— Мужайтесь, дитя мое. Опять
открылось окошечко.
— Дашков Олег Андреевич приговорен к
высшей мере социальной защиты; приговор приведен в исполнение. Следующий.
Секунда гробовой тишины.
— Приговорен? Приговорен! Высшая
мера... Это что же такое — высшая мера?! — голос Аси оборвался.
Мужчина слегка отодвинул ее от окна:
— Поймите сами, что может называться
«высшей мерой наказания», — тихо, внушительно и серьезно сказал он.
Глаза Аси открывались все шире и
шире, немой ужас отразился в ее лице.
— Высшая, самая высшая... так это...
это... — повторяла она побледневшими губами, — гильотина?! — и закрыла руками
лицо.
— Следующий! — повторил голос из
окна, и мужчина оставил Асю, чтобы в свою очередь навести справку.
— Теперь не гильотинируют и не
вешают, — поправил какой-то юнец из очереди. — Высшая мера в нашем Союзе
означает расстрел, — он, по-видимому, полагал, что такие слова могут служить
утешением.
— Да молчите уж лучше! — замахала на
него дама, обнимавшая Асю.
Ася вдруг затрепетала и, как будто
освободиться от чужих рук, сделала несколько неверных шагов в сторону,
прислонилась к стене.
— Несчастная девочка! — тихо сказал
кто-то в очереди.
— О ком она справлялась — о муже, об
отце или о брате? — спросила одна из дам, вытирая глаза.
— О муже, кажется. Да она не в
положении ли, посмотрите-ка, — сказала другая.
— Вам не
дурно ли, молодая женщина? Не вызвать ли медицинскую сестру? — спросил один из
мужчин, приближаясь к Асе.
— Нет, нет... Спасибо, не надо...
Оставьте! — забормотала Ася и бросилась к выходу, как будто спасаясь от погони.
Сначала она стояла около каких-то
ящиков, потом ее толкнули те, которые их грузили, — сказали, чтоб не мешала;
потом — около серой глухой стены; потом попала, сама не зная как, к мосту
канала и стояла, опираясь на чугунные перила.
Ушел совсем из ее жизни! Ушли все,
кому она была дорога! Она и ее Славчик всеми покинуты, случайно забыты на этой земле, всем чужие! Ушел из
жизни, а дома ждет маленькое, совсем маленькое существо, а внутри ее шевелится
крошечными конечностями другое, которое он никогда, никогда не увидит! Да разве
можно лишать жизни молодых — тех, у кого есть дети?! Чудовищная злоба советской
власти! Ушел совсем! У него были густые красивые волосы — она любила их трепать
и ерошить... Никогда уже больше не тронут ее пальцы этих волос! И голова никогда
больше не прижмется к его плечу!
Какой отрадой было, прижимаясь к
нему, сознавать, что между ней и действительностью стоит этот сильный и умный,
бесконечно преданный ей человек! Он, правда, часто говорил: «Не надежен твой
муж», — но она, рядом с ним, ничего не страшилась: в ссылку, в лагерь — всюду
пошла бы за ним, уверенная в его защите и поддержке. Какие угодно испытания,
лишь бы быть под его крылом! И вот теперь она одна лицом к лицу со всеми
невзгодами! Бедный, милый, любимый, у него было так много горя, он так недолго
был счастлив! Ему еще так хотелось деятельности — кипучей, полезной,
захватывающей! Хотелось смерти за Родину на поле битвы, а смерть от рук палачей
все-таки подошла, все-таки настигла! И поглотила, как бездна!
«Я перед ним виновата! Я часто
упрекала его в недостатке кротости и доброты; я часто бывала недостаточно
внимательна; я разрешала ему себя баловать, и так уж повелось, что все, что
перепадет — билет ли в концерт, лишнее ли яблочко или пирожное — все всегда мне
и ничего ему. Раз, помню, я пожаловалась, что скучаю без танцев; он посмотрел
на меня пристальным, долгим взглядом и сказал: ты хочешь танцевать, когда
Россия во мгле! Ему больно было увидеть меня такой пустой и безыдейной!»
Ему было свойственно постоянное
желание зацеловать и затрепать ее, завладеть ею, а ее страсть оставалась еще не
пробужденной; желание его вызывало в ней только сострадание: в самом деле, как
не жалеть человека, который, обладая таким умом и волей, так часто попадает во
власть инстинкта! Она отдавалась только жертвенно и не умела этого скрыть! Это
могло быть больно ему! Он вправе был ожидать страстных объятий — он был хорош
собой, изящен, высок, строен... Но ее тело обладало устойчивым целомудрием,
легким холодком Снегурочки, и та влюбленность, с которой она выходила замуж и
отдалась, не растопила этого холодка, тонко сочетавшегося с теплотой ее души,
теплотой интонации, теплотой взгляда... Он говорил: «Придет ли минута, когда весталочка моя сама захочет и попросит горячих ласк!» Но
так и не дождался — она не попросила! Надо было притворяться, чтобы доставить
ему эту радость, она не догадалась, а теперь уже ничего нельзя ни изменить, ни
поправить! Он говорил ей иногда: «Другой когда-нибудь
разбудит твою страсть!» Глупый! Этого не будет — она никогда не полюбит
другого! Он — отец ее младенцев, от него она получила таинственное посвящение,
превратившее ее из ребенка в женщину и мать; его одного можно было так глубоко
уважать и жалеть одновременно! Неправда, что в жалости есть оттенок презрения —
она всегда так восхищалась и гордилась его благородством и храбростью, его умом
и осанкой, и вместе с тем так жалела за лагерь, за раны, за скорбь над Родиной,
за то, что он побежден! Она часто клала голову к нему на грудь... Может быть,
как раз это место пробила одна из пуль? Бедный, любимый, милый! Убит, упал, залит кровью, а ей даже не подойти, чтобы обнять и
проститься, прочесть последнюю мысль в лице и обтереть кровь, благословить в
неведомый путь! Она даже не будет знать, где его могила... А впрочем,
она забыла: у него не будет могилы! Что он думал, что чувствовал, когда шел
умирать и знал, что она останется одна с двумя младенцами? Ее не было рядом,
чтобы припасть к его груди и сказать: «Я любила тебя! Я знаю: я часто бывала
слишком сдержанна, но это, видишь ли, только потому, что из тысячи шелковых
ниток моего кокона распутались еще не все! Я любила тебя так глубоко, так
преданно любила!» Но путь с самого начала был безнадежным — вот он и кончился!
Безнадежным станет теперь ее путь: с ним ушли из ее жизни вся романтика, все
личное, дорогое, заветное: «Нет твоего сказочного принца, нет отца у твоего
ребенка, нет на земле рыцаря без страха и упрека!»
Нежный звук, привычный ее уху, —
жалобный плач ребенка, — вывел ее из забытья: около нее споткнулся и упал
двухгодовалый малыш; она подняла мальчика, к которому уже спешила мать, и
только тут вспомнила, что Славчик с утра один, и с
ужасом увидела, что уже сумерки, а она в отдаленной части города. Она бросилась
к трамвайной остановке и вскочила в первый же выгон, не отдавая себе отчета в
том, что делает. Очевидно, в ее внешнем виде было что-то, что привлекло
всеобщее внимание — ей тотчас освободили место и принудили ее сесть. От этого,
однако, вышло хуже: обреченная на пассивность, она снова погрузилась в свои
думы и встрепенулась, только когда слух ее задело название трамвайной остановки
— трамвай завез ее совсем не в ту сторону. Она метнулась к выходу и, увидев,
как далеко попала, жалобно, по-детски заплакала, стоя посреди улицы. Прошло еще
полчаса, прежде чем она, задыхаясь, вбежала в свой подъезд и тотчас услышала
плач ребенка: на площадке третьего этажа в одной рубашечке, босиком, стоял
маленький мальчик и громко плакал, захлебываясь и растирая кулачками глаза.
— Славчик,
что с тобой? О чем ты, мой ребенок? Мальчик мой! Мама забыла, бросила! Ты озяб?
Ты кушать хочешь? Отчего ты в одной рубашечке, отчего на лестнице? Ведь мама
запретила тебе выходить! Пойдем, мама тебе молочко согреет, единственный мой,
любимый мой! — шептала она, порывисто прижимая к себе ребенка.
Ее всегда красивую аккуратную
комнату теперь трудно было узнать: беспорядочно составленная мебель, вынесенная
из диванной, загромоздила углы; разбросанные за день игрушки некому было
подобрать, по полу везде расползались крошечные щенки Лады, оставляя за собой маленькие
лужицы. Опечаленными казались даже немые вещи: старинный, красного дерева
туалет с изящными предметами гораховского стекла
выглядел всех грустнее, может быть, потому, что отражал теперь лишь испуганное,
побледневшее личико, без тени улыбки.
Согреть молоко и сварить кашу
оказалось не так просто в том состоянии, в котором находилась Ася: поставив
кастрюльку на плиту, она вернулась к себе и бросилась на диван, и тут ее
поразило соображение: а вдруг попали ему в лицо? И, застонав от боли, она замотала
головой и уткнулась лицом в диванную подушку. Славчик
тянул ее за платье, потом опять начал плакать, — она не подымала головы.
Из полубеспамятства
ее вывели крикливые голоса соседок:
— Идите, поглядите, чего в кухне
наделали: горят у вас кастрюли-то, чаду полно! Безобразие одно от вас! Тоже уж
— интеллигенция!
Ася бросилась к месту катастрофы и
схватилась за тряпки, со страхом взглядывая на трех мегер,
собравшихся там же. Новая — вселенная по ордеру в комнату Натальи Павловны —
казалась ей самой опасной.
Мадам умела парировать удары и во
время подобных столкновений даже решалась наступать, подбоченясь;
Наталья Павловна своим молчаливым и властным достоинством прекращала в своем
присутствии всякие выходки; Олега побаивались, и затрагивать его решались только
мужчины, и то в редких случаях; но Ася была совершенно беззащитной перед
грубыми выходками этих баб. Покончив с уборкой и накормив ребенка, она усталым
машинальным движением стала стелить мальчику кровать. Славчик
вертелся около.
— Хочу г'ибы и четы'ех котяточек.
— Славчик,
мама не может рассказывать сегодня сказки. Мама так устала! Засни сам, а мама
посидит рядом. Не капризничай, милый. Не мучай свою маму. — Она привлекла его к
себе на колени и прижалась осунувшейся щекой к розовой щечке ребенка. — Милый,
родной — ложись! Ну, так и быть: про гриб-боровик расскажу, а потом — спать.
Ну, что ты, Маркиз? Нет твоего хозяина, понял? Ну, и уйди, оставь меня. А ты
что хочешь, Лада? Вы словно сговорились меня мучить, — и она слегка отстранила
собак, которые совали к ней морды, как будто
обеспокоенные ее состоянием.
Через приоткрытую дверь донеслись
звуки радио; мужской голос пел: «Темная ночь... ты, любимая, знаю, не спишь, и
у детской кроватки тайком...» Олег мог так сказать ей, и судорога сжала ей
горло, а голова опять упала на подушку рядом с головкой сына.
— Мама! Ну
мама же! — и нота отчаяния прозвучала в голосе ребенка.
— Сейчас, милый, сейчас. Не плачь
только! Давай подоткнем одеяльце. Ручки сюда — наверх. Ну, слушай:
гриб-боровик, под кусточком сидючи,
на все стороны глядючи... Боже мой, как тяжело!
Рассвет застал ее на маленьком
диване: сжавшись комочком, она забылась на несколько минут, охваченная
смертельной усталостью после пытки предыдущего дня и бессонной ночи.
Возвращаясь снова во власть своего горя в синеватом прозрачном полусвете,
установившемся в спальне, она вдруг отчетливо прочитала в своем сознании, точно
внутренним умом услышала шепот: «Помяни за раннею обедней мила друга, верная
жена!» Он говорил это ей тогда, в Луге, а сейчас как раз начинается ранняя — надо бежать! И поспешно вскочила, цепляясь за
мысль, что еще можно для него что-то сделать, быть ему полезной.
Надо сначала выйти в ванную и кухню,
и это ее смущало: она слышала там шаги и голоса и боялась попасть в когти
соседок.
— Пожаловала фефела наша! Вчера
убирала, а лист в плите весь залитым водой оставила —
не видали глазоньки, — сказала одна.
— Белье-то бы хоть поснимала с
веревок-то! Другим тоже нужно: не у тебя одной ребенок. Спеси
пора бы поубавить. Подумаешь — княгиня выискалась! —
сказала другая.
— Воображает, что больно хороша, а
сама — тоща тощой! У нас на такую
бы и не посмотрел никто, — сказала опять первая.
Ася снимала белье, тревожно озираясь
на эти косые взгляды.
— Я, кажется, вам ничего не сделала!
За что у вас такая злоба? — отважилась она выговорить и вышла, не дожидаясь
ответа.
Есть она не
могла,
хотя не ела уже сутки. Спешно одевая малыша, которого вынуждена была тащить с
собой, она бормотала ему какие-то увещевания, ребенок не хотел подыматься и, засыпая, валился на бок; потом повлекла за
ручку, боясь опоздать. Холодок раннего утра, пустота улиц, голубовато-розовое
небо, а больше всего припомнившийся стих втягивали ее в струю задушевных
представлений, связанных с «Куликовым полем», и ее охватила надежда, что в
храме ей станет легче. Но этому не суждено было сбыться: ни
лики святых, ни кадильный дым, ни любимое пение, ни таинственные возгласы не
доходили в этот раз до ее души, может быть, потому, что Славчик
не хотел стоять на месте — все время вертелся и дергал мать, не давая ей ни на
минуту сосредоточиться, а усталость ее оказалась настолько велика, что она не
простояла и часу: ей начало сжимать виски и застилать глаза и очнулась
она уже на скамейке у церковного ящика. Незнакомые женщины, стоявшие около нее,
объяснили ей, что она упала, и, подавая воду, советовали вернуться скорей
домой.
— Я хотела отслужить заупокойную
обедню или панихиду, — сказала Ася.
— Заупокойную обедню заказывают
накануне, — наставительно сказала одна из женщин, — ну а панихиду можно и
сегодня, только сначала батюшка обедню кончит, а потом крестины у нас
заказные... Не долго ли будет ждать с ребенком?
А другая спросила:
— Вы с певчими, что ли, панихиду
заказывать будете?
Ася только тут спохватилась, что
ушла из дому без копейки денег. Женщины жалели ее и приглашали прийти на другой
день, обещая, что сами договорятся со священником и хором; она согласилась из
деликатности, но все эти деловые переговоры, а еще больше изводящий рев Славчика спугнули ее порыв; чувствуя, что тоска переполняет
ее через край, она заторопилась выйти, волоча за руку всхлипывающего ребенка.
Уходя, она бросила безнадежный взгляд под купол — она любила кадильный дым,
который легкими облачками подымается вверх, а льющиеся
ему навстречу солнечные лучи золотят его... Но в этот раз в куполе было
безрадостно — он давил... опять серое облако!
«Как я буду жить с этой тоской? У
меня, очевидно, повредились душевные крылья, способность к вознесению. Теперь
все навсегда станет серым!» — думала она.