Глава двадцать восьмая
В это декабрьское утро все женщины в
квартире проснулись не в духе.
«Боже мой, Боже мой! В моем портмоне
только пять рублей, а получка у Олега Андреевича еще нескоро и, наверно, будет
ничтожная... О, милое пролетарское государство! Довольны, хамы?
Не ценили того, что имели, пожелали господами стать, получайте теперь:
карточки, очереди, фининспекторов и коммунальные квартиры. Мне такое
существование и постоянные угрозы становятся не под силу, а тут еще Ася в
последнее время осмеливается возражать... Зараза, страшная моральная зараза...
она носится в воздухе!» — думала самая старшая, надевая утренний капот.
В это же время француженка, стоя у
закипавшего чайника, говорила сама себе:
— Что за
медлительный народ! Mon Dieu! Уже
пятнадцатый год, а все нет реставрации! Лишь бы хватило у нас сил вытянуть! Oh, le pauvre m-ieur Prince![1]
«Только бы
ничего не случилось... Я все время неспокойна! — думала самая младшая. — Олег
так мрачен, а с бабушкой стало очень трудно теперь; я во всем виновата: и что
голубей кормлю, и что вещи разбрасываю, и что из дому ухожу будто бы надолго...
Я забежала к Преображению на одну минуточку по дороге с урока
и весь обратный путь бежала бегом, а все-таки осталась виноватой! Что значит,
казалось бы, наша мелкая озабоченность и эти хлопоты с обедом и приборкой перед
тайной заклания Сына Божьего в алтаре, а мы устроили свою жизнь так, что не
можем найти время остановить мысль на великом! Вот и
для рояля тоже не остается времени... Мой мальчугаша не дает заниматься своей маме! У, бяка! Целый
день суета с тобой!» — и невольно просияла улыбкой, глядя, как этот бяка со
спутанными кудряшками скачет в своей кроватке.
В кухне на подоконнике стояла
Клавдия Хрычко, и, высунувшись через форточку в
синеватую морозную мглу, еще окутывавшую двор, кричала сыну, которого поспешила
выпроводить на прогулку:
— Павлютка-а! Гляди: около дворницкой белье с веревок
поснимали, а наволоку уронили — подыми да принеси. Скорей, не то кто другой
подберет! Экой неповоротливый!
Уже спрыгнув с подоконника, она
увидела Асю, которая вошла с подносом посуды.
— Дивитесь небось меня, Ксения Всеволодовна? Нехватки ведь у
нас, нужда... воровать я бы в жисть не стала, а
поднять... почему не поднять?
— Зачем вы,
Клавдия Васильевна, выпустили на прогулку вашего Павлика? — спросила вместо
ответа Ася. — Ведь он простужен, к нему бы надо вызвать детского врача!
— А вы уж
приметили? Больной он, точно. Я ужо сахарцу жженого с молоком выпить ему дам. Жалостливая вы, Ксения
Всеволодовна. Изо всей вашей семьи одна вы такая. Муж ваш и бабка и мадама ваша волками на нас глядят, нешто я не вижу? Я вам
от нашего пирожка ломтик отрезала, вот, берите, вы, я знаю, не побрезгуете.
Кушайте на здоровье, — она присела на табуретку. — Извелась я, Ксения
Всеволодовна! Едуард мой окаянный грубит, бродяжничает, учебу вовсе бросил, со школы
приходят, требуют, чтоб явился в классы, грозят, что выгонят за хулиганство:
переросток, говорят. А где я его возьму, когда он котору
ночь дома не ночует? С мужем тоже беда: я у него отобрала да под матрац
запрятала пятьдесят рублей из евонной зарплаты, дрова
хотела купить, оттого что ордеру срок, а он выкрал вечор, как я в баню ходила,
да пьяным воротился. Одолжите на дрова, Ксения Всеволодовна, не то пропадать
ордеру. Я не забыла, что уж задолжала вам, не опасайтесь: я ужо
верну все.
Но ответ был не тот, на который она
надеялась.
—
Извините... у меня нет: бабушка не очень любит, когда я распоряжаюсь
деньгами... Завтра, если я получу за урок, тогда... сколько смогу... с тем
только, чтоб опять никто не знал. А к вашему Павлику я сейчас по телефону
доктора вызову.
Ася убежала, перекинув через плечо
полотенце, вышитое еще старыми владимирскими кружевницами. Другая жилица, жена
военного курсанта (которого все величали за глаза «красным курсантом»),
приблизилась к своему примусу; сознавая превосходство своего супруга над прочими
мужчинами в этой квартире, она держалась заносчиво.
— Вечно
клянчите! Охота унижаться перед этими господами! Они вас в грош не ставят!
Девчонка эта дура, умеет только ресницами хлопать. С такими, как вы и она, не построишь коммунизм. Вот погодите: покажут
вам при паспортизации!
Олег работал теперь посменно, он
только вернулся с ночного дежурства и строил Славчику
дом из кубиков.
«И все-таки я счастливая по
сравнению хотя бы с этой! Клавдией Васильевной, которая одна несет на себе все
тяжести и заботы! Мои мальчишки — большой и маленький — такие милые и родные!»
— думала Ася, вернувшись в комнату и любовно созерцая мужа и сына.
Нервы, однако, были уже так
напряжены, что раздавшийся звонок заставил ее вздрогнуть. Олег вышел отворить,
а она осталась около ребенка, тревожно прислушиваясь.
«Я всегда боюсь этих длинных
повелительных звонков! Это кто-то из официального мира, наши друзья звонят
иначе... Только бы не повестка о выселении нас, как «элемент». Будь милостив,
Господи!»
Маленькие пальчики сжались в
крестное знамение.
Олег вернулся, имея очень
раздраженный вид.
— Что? Что?
— воскликнула она, бросаясь к нему.
— Очередная
мерзость! Открываю — незнакомая женщина, которая рекомендуется: медсестра из
вендиспансера: почему не является на лечение Эдуард Хрычко?
Этот шестнадцатилетний бродяга с именем английского лорда — сифилитик! Ты понимаешь ли, что это значит? Мальчишка лишен всякого
чувства порядочности: он способен выпить в кухне из чужой кружки и поставить ее
к чистой посуде — я это сам наблюдал однажды. Вот удовольствие — жить с
подобными типами!
Молодая женщина, растерянно глядя на
мужа, пролепетала:
— Но мне
кажется дело вовсе не в нас... Хрычко все в одной
комнате... у них ребенок... Что будет с ними?
Олег перебил ее.
— Меня очень
мало интересует Хрычко. Я думаю о своей семье. Пойду
объясняться передать все-таки надо. Любопытно, что вопрос о врачебной тайне,
по-видимому, вовсе отметается в советской медицине! Ну, да в наших условиях
это, пожалуй, правильно.
Она выбежала за ним и настигла в коридоре.
— Олег! Я
боюсь, подымется шум... я так боюсь и не люблю шума... говори как можно
мягче...
Говорить с главой семьи было,
однако, не так просто. Когда Олег обратился с вопросом: «Товарищ Хрычко, известно ли вам, что ваш сын — венерический
больной?» — тот только хмыкнул, и никак
нельзя было понять, служило это выражением отрицания, утверждения, негодования
или удивления. Олег начал было излагать свои претензии, но Хрычко
перебил:
— А вам-то
что до того? Мы ведь в ваши дела не мешаемся! Вечор я в жактовской конторе
стоял, так слышал, упоминали там, что райсовет включил и вас в списки
намеченных на выгонку, а вы еще хозяев из себя изображаете!
«Мадам» Хрычко
тотчас подскочила на помощь к мужу:
— Уж
так-таки и больной? Да откуда же вам известно-то? Больно на выдумки горазды! Уж не у доктора ли
встретились? Не трогал бы вашу посуду? А он и не трогает! На что она ему?
Олег питал непреодолимое отвращение
к бабьему крику и истерическим возгласам и, не желая продолжать в таком тоне
разговор, тотчас предложил перенести его на вечер, когда соберутся все жильцы.
Он рассчитывал в этот раз на авторитетную поддержку красного курсанта. Принцип
«разделяй и властвуй» мог иногда оказаться весьма полезным в коммунальной
квартире.
Ася стояла лицом к шкафу и не
повернулась, когда он вошел; это показалось ему подозрительным. «Наверно,
услышала о списке из райсовета», — подумал он и повернул ее к себе с
вопросительным взглядом.
— Сейчас
такой хороший снежок! Я поведу гулять Славчика
а ты ляг: ведь ты всю ночь не спал, — голос прозвучал несколько жалобно, но
взгляд его она выдержала спокойно.
Одевали Славчика
вместе: стоя на одном колене перед стулом, на котором сидел ребенок, Олег
натягивал ему шерстяные рейтузы и крошечные валенки; Ася — такие же крошечные
варежки, привязанные к тесемке, и шерстяной с расчесом капорчик.
Розовые щечки и темные глазки ребенка казались такими милыми, что все время
хотелось целовать это существо; мало что целовать —
смять, прижать к груди. Славчику все время грозила
опасность быть задушенным.
— Я сам
снесу его, он становится тяжелым! — и, схватив ребенка на руки, Олег сбежал с
лестницы и поставил Славчика на снег, после чего
тотчас убежал, так как был без пальто. Ася взяла сына за ручку и направилась к
скверу. Два милиционера поравнялись с ней. Тревожно, как затравленный зверек,
она обернулась на них.
«Входят в наш подъезд... А вдруг к
нам?»
Она схватила ребенка на руки и
повернула обратно. Славчик был
в самом деле уже тяжелым, и она добежала только до второго этажа, когда в
третьем послышался звук отворяемой двери.
«Кажется наша!» — подумала она,
прибавляя шаг.
Да, это была их дверь! Милиционеры
уже выходили, а ее муж стоял на пороге!
— Что? — уже
во второй раз в это утро спросила она, останавливаясь и тяжело дыша.
— То, чего
мы ждали, — и он показал повестку.
Она спустила
с рук ребенка.
— Куда?
— За сто
верст.
— Тебя или
нас всех?
— К счастью,
только меня.
Она молчала.
— Ася, это
еще не катастрофа... Не расстраивайся, дорогая! Это только очень большая
неприятность. Я опять лишаюсь работы — вот главное осложнение. Раздевайся,
сейчас спокойно обсудим.
Она послушно разделась и раздела
ребенка.
— Я боюсь
только разлуки! Ничего другого я не боюсь. Я уверена, что мы еще очень хорошо
будем жить... — прошептала она дрожащим голосом.
— Совершенно
верно, дорогая: из каждого положения есть выход и мы
его найдем. Ты у меня храбрая, мужественная девочка.
Семейный совет был очень серьезен на
этот раз: и Олег, и Наталья Павловна, и мадам категорически настаивали, что Асе
с ребенком уезжать в Лугу немыслимо. На это было несколько слишком серьезных
оснований: Асе оставалось всего полгода до окончания музыкальной школы, иметь
хотя бы этот диплом (за невозможностью получить консерваторский) значило уже
очень много: диплом этот давал Асе право работать преподавательницей в детских
школах и аккомпанировать. Далее, если Ася вздумает ехать с мужем, она
немедленно потеряет комнату, а следовательно, и
возможность вернуться, и окажется территориально отрезанной от Наталии
Павловны. Кроме того, в Луге (согласно сведениям из письма Нины) свободных
жактовских комнат нет, устроиться по-семейному невозможно, кроме как за очень
большие деньги у частных владельцев дач. Денег этих не было — стало быть,
деваться с ребенком некуда, и рояль вывезти тоже некуда. И, наконец, у Аси имеется
небольшой заработок в виде аккомпанементов и уроков; бросать его теперь, когда
Олег снова без работы, было рискованно.
Оставалось пока ехать одному Олегу,
снять угол и попытаться раздобыть работу, а сюда наезжать в выходные дни.
— К счастью,
дело к весне, — говорил Олег, — если я найду в Луге работу, я сниму там комнату
в частном доме, а ты на лето приедешь ко мне со Славчиком.
Осенью видно будет, жизнь сама подскажет, как поступить.
Это был день непрерывных
неожиданностей: из передней вдруг послышался визг Клавдии и звуки, напоминающие
рычание собаки: старший Хрычко волочил за шиворот
упирающегося Эдуарда, награждая его ударами кулака.
— Папка!
— Ты убьешь
его! — отчаянно голосила Клавдия. — Помогите, добрые люди! Он искалечит парня! Экие бесчувственные тут все! Хоть умри на их глазах — не
вступятся!
Вступаться и в самом деле никто не
пожелал.
Через час
явившийся по вызову Аси детский врач диагностировал у маленького Павлика корь.
Семье Хрычко
в этот день не везло так же, как и семье Дашковых!
Кори никто особенно не боялся, но
заполучить ее Славчику означало, что Ася будет
связана по рукам и ногам, а это было теперь особенно некстати. К концу дня Славчик уже начал чихать, и у него покраснели глазки:
очевидно, оба ребенка захватили заразу одновременно.
— Никуда не
поеду, пока не опустится температура, — заявил Олег, обнаруживая на термометре
тридцать девять градусов, пусть хоть силой тащат!
В этот злополучный день они
умудрились поссориться, может быть потому, что нервы у обоих были слишком
напряжены. Олег вошел в комнату, когда Ася цедила через ситечко клюквенный морс
в белую эмалированную кружку, из которой обычно поила Славчика;
наполнив ее, она отцедила столько же в другую кружку.
— А кому
предназначается вторая порция? — спросил шутя,
уверенный, что она ответит «тебе», и уже готовый сказать «отказываюсь в пользу
белой Кисы», но она только нахмурилась. Он хорошо знал эту морщинку на
белоснежном лбу: она появлялась очень редко, и именно потому он привык
относиться с уважением к этой морщинке, выражавшей несогласие; идти в этом случае наперекор значило идти на ссору, после которой
он в качестве виновного все равно шел с повинной, так как в этих редких случаях
Ася не уступала: затрагивалась ее очень большая внутренняя уверенность в
правоте своего поступка, и только в этих случаях в ней появлялось упорство
вместо обычной мягкости.
—
Ты, кажется, забыл, что в
квартире не один больной ребенок, а двое? — и в интонации ее прозвучал вызов.
— А!
Понимаю! Опять на сцену маленький выродок с черепом
отсталой расы. Таких черепов никто еще никогда не видел у русских детей, —
сказал он с оттенком досады.
Морщинка между двух тонких бровок
стала еще явственней.
— Я помню,
как-то раз в деревне женщина-крестьянка меня упрекнула за мою жалость к собаке;
она сказала: «У вас, у бар, животное завсегда первее
человека». Я напрасно ее убеждала, что собака чувствует как человек холод,
голод и обиду. Теперь придется убеждать моего мужа, что ребенок чувствует
лишения независимо от формы своего черепа.
— Нет, ты
сама мне лучше объясни, — возразил он, задетый за живое, — почему считаешь
своей обязанностью заботиться о мальчике, у которого есть родители? Ты хорошо
знаешь, что я не скуп и никогда не жалею денег, чтобы побаловать тебя и Славчика; если бы я зарабатывал
достаточно, я не стал бы вмешиваться в эти мелочи, как не вмешивался до сих
пор, но в последнее время мы сами питаемся неполноценно, отец этого ребенка
через день хлыщет водку, а я вот за три года ни разу не купил себе пол-литра
портвейна, я коробку папирос растягиваю на неделю, чтоб сэкономить на себе.
А ты ущемляешь моего сына ради ребенка этого хама.
Если непременно желаешь заниматься филантропией, выбери ребенка, у которого
родители репрессированы, или ты нарочно раздразнить меня хочешь?
— Ни
заниматься филантропией, ни дразнить тебя я вовсе не собираюсь. Мне доставляет
радость видеть, как сияет ребячье личико — довольно этого тебе? Вчера ты ходил
из угла в угол и повторял: «Я не виноват, что я — сын генерала и князя!» Но и
этот ребенок не виноват, что его отец пьет. Двух мнений тут быть не может.
Гармония в отношениях не
восстанавливалась до позднего вечера.
Собираясь ложиться, Олег сказал:
— Если из-за
этого уродца я лишаюсь любви и ласки моей белой Кисы,
я еще менее способен буду питать к нему добрые чувства. Неужели я так
эгоистичен и скуп, что меня следует наказывать в течение вот уже десяти часов,
и неужели мальчик стоит того, чтобы ради него раскачивать наши отношения?
Румянец досады залил ее щеки.
— Опять,
опять! Ни скупым, ни эгоистичным я тебя не считаю, а только безмерно гордым!
— Ах, вот
как! Ну, тебе виднее. Завтра или послезавтра твой гордый муж уедет, может под
конвоем, в эту уже заранее мне ненавистную Лугу, а ты, ко всем такая добрая, с
ним так сурова.
Ася повернулась к нему от зеркала,
перед которым расчесывала косы, и, откладывая гребенку, сказала:
— Я знаю,
что для меня и для Славчика ты дашь содрать с себя
заживо кожу, но я хочу, чтобы твое сердце немножко... ну, совсем немножко...
распространилось!
— Не выйдет,
Ася! Принимай меня таким, какой есть. Если бы ранее излилось на мою душу твое
солнечное тепло, я, может быть, был бы мягче, но эти десять лет меня
ожесточили, я сам знаю! Христианина в полном значении этого слова ты из меня не
сделаешь. Мои мечты не идут дальше этой жизни — я хочу борьбы, хочу деятельности
большой, всепоглощающей, на пользу моей Родине, я ненавижу ее врагов, моя
вынужденная пассивность меня угнетает! — и он
стал ходить из угла в угол.
Пронзительный звонок раздался в эту
минуту и заставил их обменяться тревожными взглядами. Олег побежал отворять в
полной уверенности, что звонит милиция, чтобы проверить, убрался ли он из
города. Оказалось, однако, что визит милиции относится к Эдуарду, который
замешан в шайку подростков, пойманных в краже. Перепуганная чета Хрычко клялась и божилась, что мальчик уже с неделю не
показывается. Олег не пожелал опровергать этих показаний.
— Я ничего
не знаю, — ответил он на вопрос милиционера.
По-видимому,
Эдуард действительно дома не ночевал, так как милиция, заглянув в
«пролетарскую» комнату, удалилась ни с чем.
Утром Олег отправился за расчетом в
больницу, а возвращаясь, столкнулся с управдомом, который приходил
осведомляться, уехал ли он, и сделал ему соответствующее внушение. Тем не менее,
день прошел благополучно; только вечером, едва кончили пить чай, раздался опять
один из тех звонков, которые вселяли тревогу во всю квартиру, и в передней
опять выросла фигура милиционера. Клавдия, отворявшая дверь, не без
язвительности крикнула Олегу:
— Нынче не
за Едькой, а за вами!
Положение становилось невыносимым! У
милиционера было добродушное лицо, напоминавшее Олегу лица солдат.
— Вы что ж
это, гражданин Казаринов, не повинуетесь приказу и нас бегать заставляете? Я не
хотел на квартиру соваться, осведомился в жакте: здесь еще, говорят. Я ведь
понимаю, что ехать неохота, хоть до кого доведись!
Ну, да ведь если приказ вышел — все равно ехать заставят: не добром, так под
конвоем, да еще штраф в сто рублей заплатите. Так уж лучше езжайте теперь. Лужский поезд через час, и мне от начальства велено вас на
него проводить. Давайте, собирайтесь!
— Есть,
товарищ! Придется! Я противиться приказу не собирался: сынишка у меня заболел,
так я хотел оттянуть денька два. Дождаться выздоровления. С вами, товарищ, я
вижу, можно договориться: оставьте вы меня самого уехать; можете спокойно
отрапортовать, что проводили, я не подведу; даю слово, что отбуду с этим
поездом, а уж под конвоем меня не ведите! — и, взглянув еще раз на честное
солдатское лицо, не устоял перед соблазном прибавить: — Всю войну провоевал, а
вот теперь из города убирайся, словно я вор или хулиган.
На простом лице появилось выражение
сочувствия.
— Что
говорить! Времена нонче тяжелые! А вы
на каком фронте воевали-то?
— Под
Двинском.
— А я в
Галиции. Ладно, я вам поверю, отбудете, значит, беспременно?
До свиданьица! — и милиционер вышел.
Олег закурил, постоял в передней и,
притушив папиросу, пошел в спальню.
Ася стояла у кроватки, рядом на
стуле восседал плюшевый мишка, свет от лампы был затемнен, но он все-таки
увидел, что глаза у его жены полны слез.
— Ну что? —
спросил он шепотом.
— Бредит
немножко и водит головкой. А недавно открывал глазки и на горшочек просился. У другого бы давно были простынки мокрые, а наш такой умница.
Вынимала из кроватки — прижался ко мне так мило и показался мне очень горяченьким.
— Не плачь,
любимая! Корь — болезнь уж совсем не страшная, а он у нас крепенький. Дней
через пять уже будет скакать в кроватке. Увидишь.
— Я не о нем
плачу! Опять милиция?
— Да, Ася.
Под конвоем уже доставлять хотели. Я выговорил, чтобы самому уехать, но с
ближайшим же поездом. У меня десять минут времени.
— Как?
Сейчас? На ночь?!
— Ну,
перестань, девочка моя! Не надо, это еще не горе.
— Как же не
горе? Я проснусь ночью, а твоя постель пуста! Я буду думать, что ты где-то на
вокзале, на деревянной скамье... что тебе холодно... В твоей жизни уже довольно
было лишений: окопы, лагерь. И вот опять! Я понимаю, что бабушку сейчас нельзя
оставить, но мне легче было бы с тобой поехать, чем отпускать одного... у меня
сердце рвется пополам!
— Ну не
надо, не надо, родная! Все понемногу устроится. К лишениям я привык. Самое
главное, чтоб вас не тронули! Я хочу, чтобы у малютки было счастливое детство,
а для этого нужно, чтобы сохранилось твое гнездо. Собери мне в рюкзак все самое
необходимое, а я тем временем прощусь с Натальей Павловной и Терезой Леоновной.
В передней у двери она торопливо
запихивала ему по карманам бутерброды и сахар.
— В Луге,
говорят, ничего нет, магазины пусты! Ну, прощай... приезжай поскорее. Не
простудись, смотри. Я ведь знаю: ты о себе не будешь заботиться. Ты взял
слишком мало денег...
—
Достаточно, достаточно. Я постараюсь скоро приехать на денек. Но ты ни в каком
случае не вздумай сама уезжать, ты меня все равно не найдешь; не оставляй
малютку... береги его и себя. Ну, я бегу. Господь с тобой, дорогая! — и бегом
пустился по лестнице.