Оглавление

Глава девятнадцатая

 

 

 

Ребенок стал центром, вокруг которого вращалась вся жизнь в семье. Славчик бывал особенно мил, когда просыпался. Это желали видеть все, и это надо было объявить во всеуслышание:

— Бабушка! Мадам! Олег! Славчик просыпается! — вопила Ася, стоя у детской кроватки. Олег, уже собиравшийся уходить, бросался из передней обратно в спальню и спешно ловил и целовал розовую пяточку сына. Мадам вбегала из столовой в переднике, Наталья Павловна торопливо подымалась с постели и облачалась в старомодный капот, чтобы не пропустить захватывающую картину пробуждения и утреннего туалета ребенка. Славчик потягивался, закидывая ручки за голову и выпрямляя ножки; вот он приподымает животик, чтобы встать «мостиком», при этом весь сияет: этот плутишка отлично сознает, какую радость он доставляет окружающим своими гимнастическими упражнениями. Для Натальи Павловны пододвигали к кроватке ребенка стул, и она часто подолгу просиживала в глубокой задумчивости, созерцая крошечное личико правнука. Вспоминала ли она своих сыновей, искала ли сходство с родными чертами, старалась ли проникнуть в будущее ребенка — никто не был посвящен в ее думы. Личико ребенка было захватывающей книгой, над страницами которой задумывались поочередно все; оно было изменчиво как облачко: вот слегка нахмурился лобик с пушинками, обозначающими будущие брови... не рассердился ли Агунюшка? Вот широко улыбнулся беззубый ротик, похожий на ротик рыбы, и вдруг просияло все маленькое личико, а глаза с голубоватыми белками засветились такой безыскусственной и светлой радостью, что лица окружающих людей не могут не расплыться в ответную улыбку. Улыбка так же неожиданно пропала, и углы ротика опустились; трогательная, беспомощная, растерянная гримаска и жалобное «увя» или «ля»; плач становится громче, и в нем слышатся ноты отчаяния: ребенок уже ни на что не надеется и махнул рукой на всю свою жизнь.

— Что с моим Агунюшкой? Он мокренький? Или хочет на ручки к маме?

— Ася, ты опять качаешь его? Ты избалуешь ребенка. Положи сейчас же.

— Нет, бабушка, не избалую. Я лучше всех знаю, что ему надо: он хочет, чтобы мама спела ему про котика-кота. Бабушка, смотри, смотри, он улыбается!

Вечером начинались пререкания с Лелей.

— Дай его теперь мне, Ася. Ты забываешь, что я крестная. Посмотрите, как ему идет нагрудник, который я принесла. Моя мама велела передать, что придет сегодня к ванночке, и, пожалуйста, Ася, уступи маме его вытереть и одеть. Ты знаешь, как мама это любит.

Перед камином протянута веревка и на ней — неизменные пеленки, распашонки и чепчики; на рояле — погремушки. Шуман, Шопен и Шуберт забыты: Ася играет только колыбельные, подбирая «гуленьки» и «кота». Дождалась, что ее вызвали в педчасть техникума и предупредили, что она в обязательном порядке должна сдать полугодовые экзамены. По этому поводу Леля злорадствовала совершенно открыто: «Ну вот, теперь он будет мой! Теперь уж, хочешь не хочешь, а купать его и нянчить буду я!» — и Асе пришлось волей—неволей поделиться с юной крестной некоторыми из своих обязанностей.

Вскоре после Рождества, вечером, Ася задержалась в музыкальной школе дольше обыкновенного, репетируя в зале «Лунную сонату», которую ей предстояло играть на концерте. Олегу пришлось прождать ее в вестибюле школы, возвращались они бегом, тревожась, что Славчик изголодался. В передней их встретила Леля, а из спальни в ту же минуту донесся нетерпеливый голодный крик ребенка. Скинув пальто и расстегивая блузку, Ася бросилась в спальню; Олег повесил пальто жены и, обернувшись на Лелю, увидел, что она стоит с опущенной головой, опираясь о стол.

— Олег Андреевич, мне необходимо переговорить с вами без свидетелей. Пожалуйста, после чая проводите меня домой, — как-то необычайно серьезно произнесла она.

— К вашим услугам, — проговорил он и быстро скользнул по ней взглядом. «Что это? Женское признание? Непохоже! Слишком непохоже, невероятно! Ведь она — девушка, ведь она — сестра Аси... Нет, здесь что-то другое...»

За чайным столом он незаметно наблюдал за ней. Она была очень серьезна, допила уже начатую чашку и поднялась, прощаясь. Он тотчас поднялся тоже.

— Я провожу вас, Леля, если вы разрешите. Там на углу стояла группа хулиганов. Одной вам идти рискованно.

— Благодарю, — проговорила она, подставляя лобик Наталье Павловне для поцелуя.

Они вышли на лестницу; задумчиво трогая перила, она спускалась с опущенной головой, не начиная разговора. Он шел за ней в настороженном ожидании. Внезапно пробудившийся от ее трепетных и загадочных слов мужской инстинкт беспокойно нашептывал ему: какова она в интимные минуты? Как будто она уже была его добычей! Но в ту минуту, когда они уже выходили из подъезда, снег, увлажнивший его лоб, напомнил о чистоте Аси, и со дна его души поднялся могучий протест: Ася и никто больше — она одна! «Изменить хотя бы в мыслях моей царевне-Лебедь уже преступление; при том ведь эта девушка безмерно дорога людям, которых я глубоко уважаю. Экое я скверное животное! А впрочем решено: в случае признания отвечаю отказом».

Леля остановилась на панели и, оглядываясь по сторонам, сказала:

— Возьмите меня, пожалуйста, под руку: я буду говорить очень тихо. Олег Андреевич, я провела сегодня все утро у следователя на Шпалерной.

Тотчас холодное прикосновение змеи к своим рукам, шее, сердцу почудилось ему. А она продолжала:

— Я до сих пор не могу прийти в себя. Я точно побывала в аду. И самое ужасное, что завтра к одиннадцати утра я снова пойду... должна идти... туда же... Я никому ничего не сказала; мама так издергана, а я все эти охи и ахи и панику не выношу. Мы бы непременно поссорились, поэтому я промолчала, а между тем ведь я могу оттуда не вернуться!

— Вы правильно сделали, Леля, что сообщили мне. Говорите дальше.

— Дело в том, что они... странно, как они решились на это... они осмелились... они... — она умолкла.

— Они предлагали вам стать осведомительницей, не так ли, Елена Львовна?

— А как вы догадались?

— Немного знаком с их методами! — усмехнулся он.

— Разговор был мучительный для меня, но, в сущности, мы толкли воду в ступе, — продолжала Леля. — Начал с того, что ему, мол, обо мне все известно, чтобы я не пробовала увиливать. Сказал: «Мы знаем даже, что вы играли в кошки-мышки с младшим сыном великого князя, «высочество» преподнес вам коробку на ваши именины в Мраморном дворце, где полагалась квартира вашему отцу». Очевидно, наши соседи, не евреи, а Прасковья с мужем, мельком что-то слышали и сообщили. Я ответила, что кроме моего происхождения, которое действительно всем известно, за мной нет ничего, что я могла бы затаивать.

— Молодец, Елена Львовна! Хорошо ответили. Что ж дальше

— А дальше... дальше он начал подъезжать, я не сразу поняла... «Мне вас жаль... вы так молоды и нуждаетесь... я хочу вам помочь и предложить очень легкую работу, которая великолепно оплачивается... Никто не будет знать, что вы отныне наш агент. Обязанности ваши будут самые легкие, а вместе с тем вы не будете иметь нужды ни в чем, не будете дрожать за завтрашний день», — ну, и все в таком же роде... Я не решилась быть очень резкой и ответила, что не могу взяться за такое дело, потому что нигде не бываю и никого не вижу. Он сказал: «Вы будете бывать». Я сказала, что не умею притворяться. Тогда он сказал: «Мы вас проинструктируем, укажем вам несколько приемов, это вовсе не трудно».

— За кем же предлагали следить? Называли какие-нибудь фамилии? — спросил Олег.

— Персонально указали покамест только на Нину Александровну; когда я сказала, что нигде не бываю, он меня поправил: «Вы бываете ежедневно в доме у Бологовской».

— Чем же закончился разговор?

— Опять стал повторять, что ему жаль меня, и предложил подумать. Я ответила, что думать тут не над чем, так как стать агентом я не могу. Тогда он сказал: «Мне жаль вас, вы становитесь на опасный путь, мы можем вас запрятать очень далеко, мы можем разлучить вас с матерью. А впрочем, я надеюсь, что вы еще одумаетесь. Вы девушка умная и не захотите стать врагом самой себе. Завтра вы подойдете ко мне еще разок, я спущу вам пропуск к одиннадцати часам». Олег Андреевич, если бы вы могли представить, как мне страшно! — и она содрогнулась.

Олег почувствовал, как глубокое сострадание сжало его сердце.

— Не отчаивайтесь, Елена Львовна! Должен вам сказать, что такие угрозы не всегда приводятся в исполнение. Это просто их система — запугивать человека. Я был в таком положении и, однако же, несмотря на мой категорический отказ, до сих пор цел. Держитесь. Позволить затянуть себя в это болото — было бы моральной пыткой для такого человека, как вы. Это хуже ссылки и лагеря. Могу вас уверить. Не давайте им подметить в себе колебание или страх. В таких случаях, чем категоричнее ваш отказ — тем лучше. Знаю тоже по опыту.

— А что если он меня арестует? Мама с ума сойдет, если я вдруг исчезну!

— Могу обещать вам, Елена Львовна, что завтра же прямо со службы заеду к вам и, в случае несчастья, как только смогу поддержу Зинаиду Глебовну. И не я один: вы знаете, как мы все любим и уважаем вашу маму.

— Заключение... холодно, темно, страшно... а вдруг меня будут бить? А вдруг меня...

— Елена Львовна, почти наверно, вас не задержат. Ведь вам не предъявлено обвинения, пусть вздорного, а все-таки обвинения... Это вербовка агента и только. Они пронюхали о вашем безвыходном положении и решили сыграть на этом. Я хотел вам сказать еще вот что: не исключено, что вас начнут спрашивать обо мне...

— Я тоже так думала и, однако же...

— Это еще ничего не значит: может быть, они не хотят вас отпугнуть на первых порах, а может быть опасаются, чтоб вы не предупредили... кого не следует... Елена Львовна, условимтесь: в случае, если вас обо мне начнут расспрашивать...

— Я знаю, что надо говорить... — перебила Леля. — Ася мне рассказывала официальную версию вашей биографии.

— Елена Львовна, не повторяйте ее! Вы запутаетесь. Вас легко могут сбить. Говорите лучше, что ничего обо мне не знаете: о себе, мол, рассказывать не любит. Знаю, что был у белых и отбыл семь с половиной лет лагеря. Ну, прибавьте еще при случае, что я, по всему видно, не аристократ. Эти словах в устах девушки вашего круга будут много для меня значить.

— Конечно, конечно, я так скажу; свысока брошу им. При этой мысли о том, что предстоит завтра, мне жить не хочется!

— Мужайтесь, мужайтесь, Елена Львовна!

 

Странно, что даже на этот сумрачный угрюмый дом могли падать золотые лучи зимнего солнца, посылаемого равно на праведных и неправедных! Солнце на этом жилище темноты, прибежище страшных рептилий! Она стояла и смотрела на этот дом. «Мама говорила, что в институте они читали, бывало, перед экзаменом молитву на умягчение злых сердец: «Помяни, Господи, царя Давида всю кротость его», — но я не умею молиться! Нет во мне ни восторга, ни вдохновения, как в Асе. Всегда пустота в сердце и всегда эта мысль, что окружающие считают меня лучше, чем я есть на самом деле. А ведь я еще ничего, совсем ничего плохого не сделала! Отчего же мне кажется, что кончу я как-то очень трагично или преступно? Как часто, просыпаясь, я говорю себе: «Этого еще нет; ничего нет! Я еще чистая; я еще могу смотреть всем в глаза», — и тут же мысль: «Еще нет, но будет! И от этого не уйдешь!» Может быть, теперь начало этого страшного конца? Что, если я выйду из этого здания завербованным агентом, предателем? Мама не заметила, что когда я целовала ее, уходя, я чуть не плакала. Господи, будь ко мне милостив! Помяни не царя Давида, а мою маму и кротость ее!»

И подошла к дверям...

— Ну, что же? Сколько вы еще будете думать? Уже битых три часа мы с вами толкуем и все не можем столковаться. Отвечайте: согласны?

— Я уже вам ответила: предательницей я быть не могу!

— Как вы любите громкие, ничего не значащие слова, которых потом сами же пугаетесь. К чему наклеивать ярлыки! Каждую вещь можно рассмотреть с разных сторон. Возьмем пример: должно произойти нападение на мирный дом, где дети, женщины; вам случайно это становится известно — ведь вы сочтете же своим долгом сигнализировать милиции? Или другой пример: во время империалистической войны в России орудовали немецкие шпионы, в Германии — русские, обе стороны своих считали героями, чужих — подлецами. Что вы на это скажете?

— Это... это совсем другое! Это... за Родину!

— А у нас — за рабочее-крестьянское государство, первое и единственное в мире. Какая же разница?

— Большая, очень большая разница. Нет, не могу.

— Заладили одно и то же. Ну, не можете, так сидите здесь еще три часа, еще подумайте.

— Я больше не могу оставаться здесь, не могу. Я пришла к вам в одиннадцать, а сейчас четыре. Меня ждет мать, она будет беспокоиться, она не знает, где я.

— Вы что, смеетесь, гражданка? Какое нам дело до какой-то матери? Для нас существуют лишь интересы государства. Сидите. Часа через три я приду, если успею. А то так завтра.

— Что вы? Как завтра? Разве можно не вернуться домой на ночь? Я не могу, уверяю вас, не могу! Отпустите меня поскорей, пожалуйста.

— Вы что же, не понимаете, где находитесь, гражданка? Тут ваши «пожалуйста» и «мамаша беспокоится» не помогут. Подпишите согласие сотрудничать — тогда будем говорить как добрые друзья, а не желаете — пеняйте на себя. Я рад помочь вам и вашей матери, вы сами этому препятствуете.

— Но вы предлагаете мне подлость, я не могу пойти на это.

— Скажите, какая самоуверенность! Говорит, словно полноправная гражданка! Как будто мы не знаем, что вы за птичка: перепелочка недостреленная; ну, да ничего, дострелим! Видите эту бумагу? Это приказ о вашем аресте. Мне начальник давно велит вас задержать, но я вас жалею за молодость, все жду, что одумаетесь. Ну, а нет — дам ход приказу. Сколько мне еще с вами валандаться? Запрячу вас, куда Макар телят не гонял: огепеу может все! Штрафной концлагерь! Под конвоем копать землю! Ходить будете под номером! Руки назад! А мать вашу в другой такой же! Поняли, наконец? Согласны теперь?

— Не знаю... не знаю... Боже мой, какая я несчастная!

— От вас зависит. Можете даже очень счастливой стать. Вы молодая, интересная, оденетесь, с нашими ребятами на вечера ходить будете, на курорт поедете, службу получите, — он сладко улыбнулся.

— От вашей службы горько станет. Лучше повеситься, чем работать с вами.

— Я вас сюда не зову. Будете работать по специальности. Я вам уже присмотрел место рентгенотехника.

— Место рентгенотехника? Да как же? Меня ведь на биржу не берут.

— Коли я говорю, значит будет место. Никакой биржи нам не надо. Завтра же получите направление. Валяйте, подписывайте! Чего вы боитесь? Я вам самые легкие, безвредные обязательства подберу. Вынуждать показания у вас никто не собирается. Клеветать на людей вас не заставят. Вы можете десять раз прийти с известием, что ни за кем ничего не заметили. Нет так нет — только и всего. По рукам, что ли?

Она молчала.

— Есть такое? Согласны? Опять молчите? Решайте, черт возьми! В лагерь или на работу? Ну?

Она закрыла лицо руками.

— Устраивайте на работу, согласна. С тем только, чтоб без вымогательства. И еще условие: за близкими я следить отказываюсь, предупреждаю. А впрочем, за ними заметить нечего. Я на работе только буду следить и, если что замечу, сама приду и скажу, вы меня не вызывайте.

— Ладно, ладно, договоримся. Вы увидите сами, как с нами хорошо работать, надо только начать. Еще как довольны будете! Вам конспиративную кличку придумать следует. Нужно что-то изящное, экзотическое... Гвоздика, или тубероза, или олеандра. Лучше всего гвоздика. Так вы и подписывать свои сообщения будете. До свидания, товарищ Гвоздика... чуть не сказал мадемуазель Гвоздика. И помните: никому ни слова, если не желаете попасть в лагерь.

 

Зинаида Глебовна уже больше полутора часов стояла на лестнице и, увидев, наконец, дочь, бросилась ей навстречу с тревожными восклицаниями.

— Оставь, мама, не расспрашивай, потом объясню. Я очень устала.

Она вошла в комнату и бросилась в постель. Зинаида Глебов на несколько минут постояла над ней.

— Девочка моя, скажи мне только... — робко начала она.

— Ах, мама, не расспрашивай! Ну, один раз в жизни не расспрашивай! Накрой меня, мне холодно.

Зинаида Глебовна укутала ее пледом и присела на край постели на кованом сундуке.

— У тебя не болит ли головка, Стригунчик?

— Да, да, болит, очень болит. Не разговаривай со мной, мама, не расспрашивай.

— Дорогая моя! Как могу я не расспрашивать? Ты вернулась измученная, на тебе лица нет; тебя не было шесть часов, и ты хочешь, чтобы я тебя не расспрашивала? Не сердись на свою маму... Скажи мне только, где ты была? Может быть, что-нибудь случилось? Может быть, тебя... мужчина...

Леля приподнялась.

— Ах, да! В самом деле! Ты могла предположить, могла испугаться! Я безжалостна к тебе, как всегда. Ничего такого, мама, не случилось, я — цела. А только... видишь ли... опять неудача: я ходила условиться в одну больницу... надеялась... прождала заведующего... и ничего не вышло. И вот от всего этого у меня голова разболелась.

Зинаида Глебовна перекрестилась.

— Ну, слава Богу, слава Богу, Стригунчик, что только это! Спи. А я пойду простирну твою блузку.

Она вышла было, но через несколько минут снова приоткрыла дверь.

— Что ты, мама?

— Еще не спишь, Стригунчик? Пришел Олег Андреевич: я сказала ему, что у тебя болит головка, но он просил все-таки передать тебе, что пришел.

Леля несколько минут молчала.

— Попроси его войти, мама, и оставь нас. Нам надо обсудить один план, это — сюрприз... попроси, мама.

Она села на кровати, поджав ножки и зябко кутаясь в плед. Лихорадочно блестящие глаза опустились, встретив его взгляд, и это показалось ему недобрым знаком.

— Олег Андреевич, я высидела у следователя шесть часов. Я держалась, сколько я могла. Я не хочу лукавить с вами: в конце концов, я не устояла. Он пригрозил мне штрафным концлагерем и разлукой с мамой. Я слишком была запугана и... согласилась сообщать... не о своих, о чужих, конечно. Согласилась только на словах, разумеется, я не погублю ни одного человека. Я хочу вас просить никому не говорить об этом и самому не смотреть на меня как на шпионку. Неужели мне надо доказывать, что я скорее умру, чем перескажу хотя бы одно слово Аси, ваше или Натальи Павловны! Надеюсь, вы во мне не сомневаетесь?

Он смотрел на нее, кусая губы.

— Олег Андреевич, вы презираете меня теперь?

— Нет, нет, Елена Львовна! У них в лапах устоять нелегко. Я только бесконечно вас жалею. Вы сейчас попали в очень трудное положение.

— А может быть, не так уж страшно? Я согласилась работать на очень определенных условиях: следить я буду только на службе...

— Как на службе?

— Ах, да! Я еще не сказала: он обещал мне место рентгенотехника, у меня будет работа в больнице, настоящая честная служба, только дают ее мне с условием, что я буду... буду сообщать. Но, поскольку мне обещано не вымогать показаний, я могу отвечать, что ни за кем ничего не заметила. А как-нибудь однажды, чтоб отвязаться, выберу кого-нибудь из их же среды, махрового партийца или гепеушника, и на него наплету — на такого, которому ничего за это не будет. Другого выхода у меня не было!

— Елена Львовна, вы все еще не поняли, с кем вы будете теперь иметь дело: для них не существует условий, вам снова и снова будут грозить все тем же концлагерем. Вы показали свою слабость, и теперь вас в покое уже не оставят, я ведь вас предупреждал! Они, конечно, будут требовать показаний о всех тех людях, с которыми вы встречаетесь. Из вас, как клешнями, будут вытягивать эти показания. Вас будут проверять, вам будут подкидывать разговоры... Знаете поговорку: «Коготок увяз — и всей птичке пропасть»?

— Птичке? Он тоже назвал меня птичкой, недострелянной перепелкой. «Дострелим», — сказал он.

— Бедное вы дитя! — произнес Олег с глубокой мягкостью в голосе и взял ее руку.

— Олег Андреевич, ведь вы верите, не правда ли, верите, что никогда ни вас, ни Асю... что я неспособна на это... верите? Вы не будете остерегаться меня? Если я это замечу, я... я...

Он никогда не слышал таких нот в ее голосе, таких усталых, безнадежных, безрадостных... Все лицо ее как будто осунулось.

— Я верю в чистоту ваших намерений, Леля. Верю, что вы всей душой постараетесь этого избежать, но... Чем дальше, тем будет труднее! Остерегаться вас я, конечно, не буду. Вам уже известно обо мне все. Что же теперь мог бы я скрывать? Леля, я не за себя боюсь: вы должны помнить, что на мою жизнь опираются четыре других.

Зинаида Глебовна, которая вошла в комнату, положила конец этому разговору. Они простились.

— Стригунчик, ты с утра не ела, принести тебе супцу?

— Нет, мама, спасибо. Я устала, я так устала! Я, кажется, буду больна. Ночь такая длинная, длинная... Дай мне заснуть.

 

 

Глава двадцатая