Оглавление

Глава двадцать пятая

 

Черных ангелов крылья остры,

Скоро будет последний суд

А.Ахматова

 

 

— Вот, явился по вызову, — сказал он, входя в указанный ему кабинет и протягивая повестку следователю, который сидел за столом. Тот зорко оглядел его.

— Садитесь.

Олег сел и, стараясь подражать манерам Вячеслава, угрюмо и равнодушно уставился на следователя, и стал трепать свои густые волосы. Полицейские приемы сказались тотчас: следователь сидел спиной к окну, а Олега посадил против света.

— Казаринов? Так. Расскажите кратко свою биографию, — и, откинувшись на спинку стула, следователь закурил.

— Да что же рассказывать? Обо мне уже все известно. Был в Белой армии, не скрываю. Я ведь из лагеря, там не один раз проверяли все сведения.

— Не скрываете? Очень хорошо, что не скрываете. А все-таки говорите!

Олег стал повторять заученный рассказ, но следователь очень скоро перебил его:

— Скажите, а каким образом вы, пролетарий по рождению, так хорошо владеете иностранными языками? Вот у нас есть сведения, что вы свободно говорите и по-французски, и по-английски.

— Ну, свободно не свободно, а говорю. Видите ли, я в детстве... — и он выложил версию, которая была ему невыгодна благодаря близости к аристократическим сферам и своему собственному имени, но она уже была вплетена в его рассказ другими людьми, и обойти которую теперь не было возможности.

— Мальчиком я постоянно слышал французскую и английскую речь, когда учили молодых господ, а я к языкам очень способен, меня постоянно в пример господским детям ставили, — закончил он.

— Допустим, что так, — сказал следователь, — но вот нас как раз очень интересует семья Дашковых. Расскажите все, что вы о них знаете.

— Да какие ж такие Дашковы? В живых ведь осталась одна только молодая княгиня, и та неурожденная — перед самой революцией княгиней стала.

Недобрые глаза пристально уставились на него.

— Из кого состояла семья Дашковых? — твердо отчеканил следователь.

Олег подавил невольный вздох.

— Ну, говорите же. Перечисляйте членов семьи.

— Сам князь, генерал, командир корпуса, Андрей Михайлович, — он остановился. Ему показалось, что какая-то рука сжала ему горло.

— Дальше.

— Княгиня, жена его, — он опять остановился.

— Имя княгини! Что же вы молчите? Не знаете, что ли?

— София Николаевна, — тихо сказал Олег.

— София Николаевна? Так... так. Запишем, София Николаевна...

— А вы зачем повторяете? — вырвалось у Олега с нетерпеливым жестом.

Ему показалось кощунственным, что имя это произносит язык, с которого так часто слетают угрозы и ругательства.

— А почему же я не могу повторить? Или надо было спросить разрешения у вас? Да ведь она вам не мать родная! Или, может быть, я должен был прибавить «ее сиятельство»?

Олег молчал.

— Ну, дальше! Кто еще? — сказал следователь.

— Сын их, Дмитрий.

— Других детей не было?

— Была еще девочка Надя, она умерла в детстве от воспаления легких. Больше никого...

«Скажет или не скажет: "А второй сын, Олег?" — думал он и чувствовал, как в нем напряжена каждая жилка, каждый нерв. Но следователь сказал совсем другое:

— Этот корпусной генерал был, говорят, отчаянный мерзавец и он избивал денщиков и был жесток с солдатами.

— Что? — вспыхнул Олег, забывшись. — Этого не было и не могло быть в нашей армии! Генерал был строг, но чрезвычайно справедлив, и за это очень любим солдатами. С офицеров он взыскивал гораздо строже, чем с рядовых, — это было его правило. А всего строже он был... — он остановился, так как чуть не сказал, — с нами, с сыновьями.

Следователь все так же пристально всматривался в него.

— А он, видно, вам дорог, этот генерал, если вы так горячо заступаетесь, — сказал он.

Олег спохватился, что проявил излишнюю горячность, — эти слова были, очевидно, просто ловушкой, в которую он и попался тотчас. Он постарался принять равнодушный вид:

— Да не то, чтобы дорог, а все-таки... Я ведь привык с детства к этой семье — худого не видел. Денщики у них живали годами, никогда не жаловались, их задаривали. Отчего не сказать правду?

— А какова, скажите, конечная судьба этого генерала? — спросил следователь.

— Расстрелян в Петрограде в девятнадцатом году, — говоря это, Олег поставил локоть на стол и положил лоб на ладонь. Он понимал, что этот жест с точки зрения конспирации вовсе неудачен, но, предвидя следующий вопрос, чувствовал себя не в состоянии выдержать взгляд следователя.

— Ну а княгиня? Что же вы молчите? Не знаете что ли? У вас голова, кажется, болит? Хотите, дадим порошок?

— Не надо, — и Олег отвел руку.

— Ну, тогда отвечайте.

— Когда молодой князь уезжал в добровольческую армию, была еще жива. Я только теперь узнал, что погибла. Подробностей не знаю.

— Так-таки совсем не знаете? Да неужели же? А до меня вот дошли некоторые подробности. Расстреляна была неподалеку от имения на железнодорожном полустанке. Дамочка, по-видимому, задумала улизнуть из-под чекистского надзора, который был учрежден над ней в имении после расстрела супруга. Однако не удалось! Находившийся на полустанке отряд комиссара Газа задержал беглянку. При аресте задержанная с княгиней горничная выходила из себя, кричала и грозила красноармейцам, но сама княгиня не произнесла за все время ни слова. Не слышали об этом? Ходил слух, что обе были изнасилованы конвойными, прежде чем расстреляны. Княгиня ведь была еще очень красива, несмотря на свои сорок пять лет, и горничная — присмазливенькая.

Олег молчал... «Он врет, он нарочно издевается, чтобы заставить меня выдать себя, как с отцом», — думал он, стискивая зубы. — Дать ему по физиономии и сказать: "Это моя мать! Арестовывай!" Но вот Нина и старик дворник... подведу обоих и уже не выйду отсюда! Лучше застрелиться, чем снова попасть в их руки».

Следователь, сощурившись, пристально всматривался в него:

— Там была еще княжеская собака. Говорят, она выла всю ночь над телом княгини, пришлось покончить с ней ударом дубины и бросить там же, на мусорной куче... Что вы так повернулись вдруг?

И внезапно он перешел в участливый тон:

— Вы очень нервны, Казаринов. Вам не худо бы полечиться.

— Посидите семь лет в Соловках, так, полагаю, будете нервны и вы, — отрезал Олег.

— Весьма вероятно. Допускаю также, что сама тема разговора вас волнует. Ну, а что вы можете нам сказать про молодого князя?

— Он... кончил Пажеский корпус в тысяча девятьсот тринадцатом году. Гвардейский офицер.

— Какого полка?

— Вышел в Кавалергардский. В пятнадцатом году попал на фронт, в конце шестнадцатого, после контузии, получил отпуск и приехал в Петербург, в январе семнадцатого женился... Погиб в Белой армии, в Крыму.

— Что вы можете сказать о его жене?

— Я знаком с Ниной Александровной еще с семнадцатого года. Когда меня выпустили из лагеря, я пришел к ней, я не знал, известно ли ей о гибели ее мужа, имел в виду сообщить... Кроме того, я надеялся, что она разрешит мне у себя остановиться, так как мне негде было жить, а никого из прежних друзей я не мог найти. Она и в самом деле согласилась прописать меня в комнате со своим братом-мальчиком. Пока все еще живу там.

— Что вы можете нам сообщить об этой женщине?

— Сообщить? Да право не знаю... Это талантливая певица, артистка Государственной Капеллы, кроме того, постоянно выступает в рабочих клубах...

— Ее отношение к Советской власти, должно быть, резко отрицательно?

— Я никогда не слыхал ни одного антисоветского высказывания у этой дамы. Подождите... Я припоминаю сейчас ее подлинные слова: «В царское время семья не пустила бы меня на сцену. Только революция дала мне возможность выступать перед широкими массами».

Следователь усмехнулся:

— Ловко состряпано! Ну а почему вы, пролетарий по рождению, так прочно связались с белогвардейским движением и ни разу не попытались перейти на сторону красных?

— Да ведь я с самого начала попал через Дмитрия Андреевича в белогвардейские круги. О красных знал только понаслышке. Думал, если перейду, расстреляют как белого... Ну и держался белых. Отступая с частями, попал в Крым. Сказать «перейти» легко, а как это сделать?

— Делали те, которые хотели. А скажите, вы присутствовали при смерти Дмитрия Дашкова? Вы это почему-то обошли молчанием. Ну! Чего же вы опять молчите? Тому, кто говорит правду, раздумывать нечего. Видели вы его мертвым?

— Да, — сказал Олег и почувствовал, что непременно запутается.

— Это странно. У нас вот есть сведения, что он был не убит, но ранен и после поправился. Что вы на это скажете?

«Эти сведения обо мне! — лихорадочно проносились мысли в голове Олега. — Да, они путаются между мной и Дмитрием, поскольку фамилия одна, а сведения отрывочны. Что отвечать? Если я буду настаивать, что Дмитрий убит, то натолкну их на мысль, что есть другой Дашков, к которому относятся сведения из госпиталя...»

— Как вы нам можете объяснить эту неточность? — настаивал следователь.

— Не знаю, что вам сказать, — ответил он. — Я видел его на носилках без памяти, его уносили в госпиталь. Я думал, он умирает... Может быть, он прожил еще несколько часов или дней, но, во всяком случае, не поправился, так как к жене он не возвращался.

— Вы в этом уверены?

— Уверен. Она всегда говорит о нем, как о мертвом. Все, кто ее окружают, знают, что муж к ней не возвращался. Свидетелей достаточно.

— А вы не осведомлялись о его здоровье тогда же?

— Нет. Я сам был ранен через два дня и еще не успел поправиться, когда пришли красные.

— Вот этот шрам на вашем виске, очевидно, след ранения?

— Да.

— Забавно! Два неразлучных друга, Казаринов и Дашков, оба ранены в висок, один — в правый, другой — в левый.

Олег настороженно молчал, стараясь проникнуть в значение этих непонятных для него слов.

— Вы только в висок ранены или было еще какое-нибудь ранение?

«Ну, конечно, — подумал Олег, — очевидно, у них имеются сведения, что Дашков лежал с осколочным ранением ребра и раной в висок, кроме того».

— Было еще второе, — пробормотал он сквозь зубы. И увидел при этом, что следователь заглядывает в какие-то бумаги, лежащие перед ним на столе.

— Ага! Второе! — и какой-то блеск, напоминающий глаза кошки, когда она играет с мышью, мелькнул в глазах следователя, обратившихся опять на Олега. Он нажал кнопку коммутатора: — Алло! Попросите в тринадцатый кабинет дежурного врача. Без промедления.

На ногах следователя были коричневые краги. Он бойко переменял положение ног, и ботфорты скрипели. Звук этот задевал по нервам Олега и надолго запомнился ему.

— Раздевайся! — сказал следователь и прошелся по кабинету. Он уже обращался к Олегу на «ты» и всякое подобие корректности оставило его, очевидно, он уже считал Олега пойманным.

— Для чего это нужно? Ранение у меня было в правый бок. Я не скрываю.

— Раздевайся, говорю, — повторил следователь и, вынув револьвер, щелкнул им перед носом Олега.

Олег знал этот прием и не мог испугаться, но понял, что на него уже смотрят как на арестованного.

В кабинет вошел пожилой мужчина, тоже в форме, поверх которой был накинут белый халат.

— А, доктор! Простите, побеспокою. Вот осмотрите-ка этого молодчика. Тут должны быть рубцы от ранения левой почки. Ну, левая и правая сторона могут быть спутаны... Этому я значения не придаю... Почки, одним словом. Освидетельствуйте его, да снимите пробу с волос — не выкрашены ли. Должны быть рыжие.

Олег с удивлением поднял голову. «Почки? Рыжие волосы? Так госпитальные сведения, стало быть, не обо мне?» — мелькнуло в его мыслях.

Доктор приблизился к нему.

— Товарищ следователь, попрошу вас сюда, — сказал он через минуту. — Вот, взгляните сами: здесь было разбито ребро и, очевидно, повреждено легкое. Но это не то ранение, о котором говорите вы, — и обратился к Олегу: — Вам резекцию ребра делали?

— Да, — процедил сквозь зубы Олег.

— Плевали кровью?

— Да.

— Клинически тоже совсем другая картина, товарищ следователь, — авторитетно продолжал врач.

— Да мало ли что он вам скажет, товарищ доктор! А тем более при подсказке, — с досадой возразил следователь. — Он тут с три короба врал. Не верьте ни одному его слову. Я вам повторяю: здесь должно быть ранение почки.

— Я вовсе не его словам верю, а собственным глазам. Почки расположены ниже, эти рубцы не могут относиться к ним, — возразил опять врач.

— Ага! Ниже! — и следователь опять повернулся к Олегу. — А ну! Снимай пояс!

— Вы больше ранения не найдете. С меня и двух вполне достаточно! К чему это?— начал Олег, но револьвер опять щелкнул перед его носом. Пришлось раздеваться. Заметно было, что следователь очень удивился, не обнаружив более рубцов и выслушав уверения врача, что цвет волос натуральный. Он попросил врача зафиксировать на бумаге результаты осмотра, а сам тоже сел к столу, сказав Олегу:

— Можете одеваться.

«Ордер на арест выписывает», — думал, одеваясь, Олег, и какое—то оцепенение нашло на него — все равно до всего стало в эту минуту.

Следователь обратился к нему снова:

— Скажите, гражданин Казаринов, лежали вы в больнице Водников в феврале этого года? — спросил следователь.

— Нет, — мгновенно настораживаясь, ответил Олег.

— Предупреждаю, что врать вам смысла не имеет, так как мы пошлем в больницу запрос.

— Запрашивайте сколько хотите, — ответил Олег и уже хотел прибавить: «Лежал в больнице Жертв революции», но неясное чувство удержало его. «Чем меньше о себе сообщать, тем лучше! К тому же есть еще неясная мне связь между моею болезнью и вопросом о больнице», — подумал он.

— Скажите еще, каковы у вас отношения с гражданкой Бычковой? — опять спросил следователь.

— Никаких отношений нет, мы живем в одной квартире и только.

Нет у нее каких-нибудь оснований быть недовольной вами?

— Сколько мне известно — никаких, — сухо ответил Олег и почувствовал, что даже нависшая опасность не может заставить его изменить тем джентельменским правилам, в которых он был воспитан.

— Подойдите сюда и подпишите свои показания, — сказал следователь.

Олег внимательно прочел протокол: записано было более или менее точно. Он подписал. Следователь отпустил врача и стал ходить по кабинету, скрипя ботфортами.

— Вот что, Казаринов, — сказал он, останавливаясь перед Олегом. — В вопросе о гибели Дмитрия Дашкова есть странные противоречия. Вы здесь чего-то не договариваете. Вы у меня на подозрении, и положение ваше очень шаткое. Вполне возможно, что вы не пролетарий и не рядовой, а такой же гвардеец, как и Дашков, а может быть, даже... — Он остановился.

— Весьма странно! — сказал Олег. — Такие документы, как у меня, никто бы не стал добровольно выдавать за свои! Наведите справки в Соловецком концлагере, где я был — нас там проверяли и фотографировали сотни раз. Вам пришлют самые точные сведения, что то был я собственной персоной.

— Это все ничего не значит, — ответил следователь, закуривая. — Это будут сведения, начиная с двадцать второго года, а я говорю о том, что было до этого.

— Не могу запретить вам подозревать меня, — возразил Олег, — но моя вина была установлена по свежим следам боевыми отрядами чека, и мне было инкриминировано только то, что я не выдал властям белогвардейского полковника. Наказание за эту вину я уже отбыл. Разве в Советском Союзе можно арестовывать человека на основании самых неясных подозрений и личной неприязни?

— Можно, если это делается в интересах рабочего класса, — ответил следователь. — Вы — махровая контра. Я это чую носом. Лагерь ничему вас не научил, и вы напрасно принимаете такой независимый вид — приказ о вашем аресте уже готов. — Он подошел к столу и помахал какой-то бумагой, однако Олегу ее не показал. — Отсюда два выхода — в тюрьму и на волю!.. — и, подойдя к Олегу, он потушил папиросу о его руку. Олег не шевельнулся. — Однако у вас все-таки есть один шанс сохранить свободу, но это будет зависеть от вас.

— Как так от меня?

— А очень просто. Если вы согласитесь приносить нам пользу, мы могли бы с вами договориться.

— Я приношу уже пользу там, где я работаю. Какая же еще польза?

— Может быть и другая, если вы захотите.

Смутная догадка шевелилась в мозгу Олега, но он не находил нужным обнаруживать ее. «Пусть выговорит все до конца подлым своим языком», — думал он.

— Если вы желаете, чтобы я вас понял, говорите яснее, гражданин следователь, — сказал он.

— Могли бы уже понять. Я предлагаю вам заключить с нами некоторое условие, помочь нам кое в чем. У нас есть несколько лиц, за которыми нам необходимо установить наблюдение. Ваши давние знакомства и симпатии в бывших дворянских кругах, ваше умение себя держать с бывшими господами могли бы нам пригодиться. Желаете вы сотрудничать с нами?

— Нет, не желаю.

— Почему же это, Казаринов? Напоминаю вам, что положение ваше весьма шаткое. Ваша готовность служить интересам Советской власти изменила бы к лучшему ваше положение во всех отношениях. Знать об этом никто не будет. Тайну мы вам гарантируем — это в наших интересах столько же, сколько в ваших.

Олег молчал.

— Вы, очевидно, предполагаете, что мы попросим вас наблюдать за гражданкой Дашковой? Это было бы очень желательно, особенно ввиду неясности в конечной судьбе ее мужа, но если в вас еще так сильны прежние привязанности, мы можем вас освободить от этой обязанности и дать вам список других лиц.

— Не трудитесь! У меня к этому делу нет ни навыка, ни способностей. Хитрить и изворачиваться я не умею. Короче говоря, я не желаю.

Следователь подошел совсем близко.

— А дрова в гавани по пояс в воде грузить желаете? — прошипел он почти над его ухом и опять притушил папиросу о руку Олега.

— Я уже семь лет грузил — привык. Этим вы меня не запугаете.

— Показалось мало? Еще захотели?

Олег не отвечал.

— Ну, так как же, Казаринов, в тюрьму или на волю?

— Агента гепеу вы из меня не сделаете! А запрятать меня, конечно, в вашей власти.

Следователь вынул револьвер и приставил его к виску Олега. Сохраняя бесстрастное выражение, Олег смотрел в окно.

— Вам, что ли, жизнь надоела?

— Да, пожалуй, что и так.

Следователь спрятал револьвер и подошел к столу.

— Вот вам пропуск, чтобы выйти из здания, а вот ваше удостоверение личности. Подпишите, что разговор наш останется в тайне. На днях я вас вызову еще раз. На досуге обдумайте мое предложение. А теперь — уходите.

Олег не верил своим ушам.

Когда он вышел, то удивился, что все еще был день и светило солнце: ему казалось, что он пробыл в этом здании, по крайней мере, полсуток. Странно было опять увидеть залитую солнцем улицу, воробьев и детей, радовавшихся жизни, после этого мертвящего прикосновения бастилии. Он остановился, было, у подъезда и, охваченный внезапной усталостью, прислонился к стене, но тотчас мелькнула мысль, что лучше скорей уйти от этого здания, где, может быть, наблюдают за ним в какую-нибудь лазейку и делают свои собственные выводы. Он побежал за трамваем и вскочил на ходу, лишь бы убраться скорей от проклятого места.

Если бы он знал, что ушел навсегда, он мог бы вздохнуть всей грудью, но Советская власть никого никогда не прощает! Она следит за своими жертвами до последнего их часа и мстит до седьмого колена: лагеря, анкеты, ссылки, лишения прав, «минус шесть», тайный шпионаж, отказ в работе и в прописке — это все идет на всю жизнь за тем, кто раз попал в число врагов, хотя десять раз уже было отбыто положенное наказание! За ним теперь наверняка будет установлено наблюдение: Катюша первая не устоит против приманки или угрозы... ему и Нине придется взвешивать каждое слово.

Он увидел, что трамвай завозит его куда-то в сторону и, выйдя на первой остановке, пошел, не думая о том, куда идет.

Кого напоминал ему этот следователь? Напоминал кого-то, знакомого с детства... И вдруг он вспомнил кого... Когда восьмилетним мальчиком он поправлялся после скарлатины, мать читала ему вслух Киплинга. И он и маленькая сестричка особенно любили «Рики-тики-тави», который охотился за Нагом — страшной коброй с зелеными глазами и гипнотизирующим взглядом. Наг этот казался Олегу необыкновенно отвратительным, особенно когда он обвил шеей кувшин и заснул. Образ этого Нага настолько прочно завладел тогда его воображением, что позднее стал для него олицетворением нечистого духа, с которым ассоциировалась мысль о загробных мучениях. Если жизнь его будет греховна, он будет отдан после смерти во власть этому Нагу, и тот обовьется вокруг его груди и станет медленно душить. Это не описано в дантовском «Аде», но эта та казнь, которая будет для него!

«Это все, но это будет вечно!» — говорил он себе словами любимого Гумилева. Этого-то Нага и напоминал теперь следователь, который явился душить его жизнь, если не мог душить за горло! Глаза тоже холодные и злые, и тоже гипнотизируют, и весь он как будто все время хотел, но только не смел извиваться по-змеиному — не смел выдать родство с Нагом. Задавая вопрос, он всякий раз начинал ерзать на стуле, как будто примеривался прыгнуть на свою жертву, и вместе с тем ерзанье это его, по-видимому, распаляло, являлось способом привести самого себя в ярость.

«Я воображаю, каков он в застенках, где уже ничто его не сдерживает», — думал Олег. Легкая боль в правой кисти заставила его взглянуть на руку и он увидел красное пятнышко от папиросы, точно укус змеи! Жить в ожидании нового вызова, новой встречи с этой ядовитой коброй, одна мысль о которой вызывала дрожь омерзения... «Нет, больше я туда не пойду! Плохую услугу оказала мне Нина тем, что выбросила мой револьвер. Он бы теперь пригодился! Но где же это я?» Он остановился и огляделся — почему-то он оказался около греческой церкви. Куда идти? Что делать с собой? Он знал, что тоска пойдет за ним, куда бы он ни пошел. Эта тоска только стала расходиться, светлеть, а вот теперь опять сгустилась и словно стена сплошным мраком встала вокруг него, почти физически давила грудь.

Тело матери, брошенное на кучу мусора, и воющая рядом собака...— неотступно стояли перед его глазами.

Был уже седьмой час. В семь он должен быть у Елочки — у нее какое-то дело, придется идти. Он вспомнил, что небрит, и завернул в первую попавшуюся парикмахерскую, потом позвонил Нине из автомата. Усталость все усиливалась, он чувствовал, что еле идет. Со вчерашнего дня он ничего не ел, так как утром и у него, и у Нины кусок останавливался в горле. Силы его после лагеря, по-видимому, еще не восстановились: раньше он мог не есть и не спать несколько дней подряд, а теперь всякий раз при этом охватывала мертвящая усталость, переходящая в потерю сил. Чувство одиночества и обреченности усиливалось тоже.

«Войду ненадолго, придумаю какой-нибудь предлог, извинюсь и уйду», — думал он, нажимая кнопку звонка.

Ему отворила незнакомая женщина неинтеллигентного вида, в платочке. Еще три женщины в этом же роде стояли здесь же, в кухне, в которую он попал прямо с лестницы. Когда он спросил, можно ли видеть Елизавету Георгиевну, все повернулись и в упор уставились на него самым бесцеремонным образом. Точно так же они продолжали пялиться, пока он кланялся выбежавшей навстречу Елочке и проходил следом за ней. Оживленный говор послышался позади них, как только они вышли из кухни.

— У вас здесь, кажется, любопытная публика, — сказал Олег. — Может быть, я своим появлением скомпрометировал вас?

— Было бы перед кем! — с невыразимым презрением отчеканила Елочка. — Никакого внимания не обращаю на этих кумушек и их толки! — и пропустила его в комнату.

— Как у вас хорошо! — сказал он, оглядываясь. — А вот этот образ — Нерукотворный Лик, кажется, еще византийского письма?

— Да, старинный, семейный — ответила Елочка. — Вскоре после того, как он был вывезен из имения — там сгорел дом, и между крестьянами ходила молва, что так случилось, потому что «Спас ушел». Садитесь, пожалуйста.

Едва они перекинулись несколькими словами, как послышался стук в дверь. Это был политический акт, разработанный экстренным собранием кумушек в кухне. Они были уверены, что Елочка появится на пороге не тотчас и несколько в ином виде... скорее всего в халатике. Было очень заманчиво пристыдить эту гордячку, и ради такой высокой цели одна из них взяла на себя смелость постучать. Елочка, предчувствуя что-нибудь в этом роде, в ту же минуту выросла на пороге.

— В чем дело? — спросила она.

Женщина замялась, потом пробормотала:

— Одолжите стопочку подсолнечного масла.

Пожав плечами, Елочка извинилась перед Олегом и вышла. На ней были мягкие туфельки — возвращаясь, она подошла к своей двери неслышно и с порога увидела, что Олег припал лицом к бархатной спинке дивана. Это была секунда; услышав скрип двери, он мгновенно принял корректную позу, но она успела заметить.

— Что с вами? — очень мягко спросила она, подходя. — Не болит ли у вас голова?

— Нет, нет, благодарю! — ответил он, вскакивая.

— Вы очень бледны. Я с самого начала заметила. Что-нибудь случилось?

— Ничего, уверяю вас, устал немного.

Но она пристально и тревожно всматривалась в него:

— Пожалуйста, садитесь и скажите... скажите мне правду! — и видя, что он колеблется, прибавила: — Вас не вызывали ли в гепеу?

— Елизавета Георгиевна, — сказал он тогда, — вы не только умны, вы очень проницательны. Да, я как раз оттуда, но вы не беспокойтесь, я не привел за собой никакого шпика. Я специально проверил. Есть один безошибочный способ...

Но она перебила его:

— Ах, это неважно! Я вовсе не так пуглива. Говорите, зачем вас вызывали. Мне можно сказать все, уверяю вас.

Он начал рассказывать, очень коротко, как всегда, когда говорил о себе: это хоть и согласовалось с требованиями хорошего тона, всякий раз не удовлетворяло Елочку, она предпочла бы, чтобы он был в этом случае менее воспитан. После нескольких слов он остановился — тоска и отвращение мешали ему говорить.

— Это возмутительно! Нигде ни при какой власти так не было! — воскликнул он. — Для них не существует разницы между политическими и уголовниками. Они третировали меня, как вора или убийцу. Вы не представляете себе этого обращения! Щелкнут револьвером у самого лица: «Молчи! Раздевайся! А ну, раздевайся!., молчи!» Что-то неслыханное!

— Ах, вот что! Раздеваться заставляли, — сказала она.

— Да, осматривали следы ранения, очевидно, в виде особых примет. Даже врача вызывали. В этом пункте мне кое-что неясно: я ожидал, что тут-то меня и уличат — а вот отпустили. По-видимому, сведения из госпиталя, перепутаны.

Елочка молчала. «Невеликодушно будет рассказывать, что это я спутала следы. Я бы точно напрашивалась на благодарность! — думала она. — Я хотела его предупредить, но предупреждение мое запоздало».

Подлецы! — продолжал взволнованно Олег и стал ходить по комнате. — Они осмелились мне предложить стать их агентом и бегать к ним с доносами... пытались застращать! Они не понимают, что такое чувство чести, которое с детства заложено в нас. Я еще не арестован, а они уже приставляют револьвер к виску. Безнаказанно убить, задушить — им все нипочем! Ответ один: в интересах рабочего класса! Они еще во время гражданской войны показали свою жестокость! В Ростове они подожгли госпиталь с ранеными и оставили их погибать в огне. В Харькове пленным офицерам вырезали глаза и уши, прежде чем расстрелять. В Киеве... Киев они затопили кровью. Когда мы его отбили, все городские сады оказались полны казненными, на площадях красовались десятки виселиц... В Липках, где в одном из особняков обосновалась чрезвычайка, были обнаружены горы трупов и все стены забрызганы мозгами и кровью. Это рассказывает вам очевидец! Тела свозили потом день и ночь в анатомический театр для массовых захоронений, сколько было девушек, дам! По всему городу шли непрестанные панихиды... А в Петербурге после взятия Зимнего? А в Ярославле? В Крыму цвет русской интеллигенции расстреливали по приговору чека китайцы, и Европа допустила это! Ну а теперь? Ведь теперь нет военных действий; нет сопротивления, никакой остроты момента, и, однако же, эта недопустимая, неслыханная, небывалая жестокость продолжается. В ней есть что-то не русское, не наше. Русские жестокостью никогда не отличались. Наша толпа может рассвирепеть, и тогда она страшна, как и всякая толпа, но жестокость толпы — нечто стихийное, проходящее, а ведь здесь жестокость преднамеренная, входящая в систему. Эти сети лагерей, эти пытки в подпольях, где оборудована вся аппаратура вплоть до глушителей... Во всем этом что-то несвойственное нам, что-то чужое!

Чье же? — спросила, трепеща, Елочка.

— Не знаю. В цека очень большое количество евреев, вообще в партии. Сейчас они, несомненно, в чести, очевидно, как угнетаемое нацменьшинство. Директора крупных учреждений, политруки, лекторы по марксизму — евреи в огромном большинстве... Но они не жестоки! Я их терпеть не могу — они способны высосать из человека все соки, как пиявки, но они не жестоки, даже отзывчивы, когда можно, когда неопасно. Нет, эта жестокость скорее азиатская, а все в целом — гнусный сплав нашего отечественного хамства, еврейского самого злостного вампиризма и азиатской свирепости. России больше нет! Даже имя ее не произносится! Недавно на службе я сказал нечаянно: «У нас в России», и мой начальник-еврей меня поправил: «У нас в Союзе». России больше нет! А с моим поколением безвозвратно погибнет и белогвардейская идея о ее возрождении, — идея, ради которой полегло столько жертв!.. «О, Русь, забудь былую славу!»

Елочка следила, как он взволнованно мерил шагами комнату, словно тигр, запертый в клетку.

— А вы не думаете, что за всем этим стоят оккультные силы, что этот сплав — продукт темноты! — дрожащим шепотом решилась она высказать заветную мысль.

— Бесы? Не знаю... Может быть, — ответил он.

Елочке показалось, что он недостаточно оценил эту мысль, но усталый звук его голоса коснулся ее сердца. Она встала выключить электрический чайник, который уже в течение нескольких минут шипел и плевался, и сказала опять с тою же мягкостью, которая звучала в ее голосе только в обращении к Олегу:

— Вы прямо «оттуда» и устали. Вам надо поддержать силы. Я вам налью стакан крепкого чаю... Пожалуйста, не отказывайтесь, — и стала накрывать на стол.

Через несколько минут Олег сказал, мешая ложкой чай:

— Теперь я в приятном ожидании: следователь сказал, что пришлет на днях новое приглашение. Жить, предвкушая новый допрос... Благодарю покорно! Впрочем, я туда больше не пойду!

— Как не пойдете? Если получите повестку, придется идти. Иначе ответите за уклонение. Олег Андреевич, не теряйте благоразумия.

Он молчал, как будто что-то обдумывая.

— Ну, да об этом рано говорить, поскольку приглашения еще нет, — сказал он через несколько минут.

Она коснулась его руки:

— Да вы о чем думаете? Вы должны беречь себя, для России беречь. Быть может, придет минута, когда будут нужны как раз такие люди — с военным опытом, с именем, с несокрушимой энергией и преданности делу!

Он взглянул на нее загоревшимся взглядом.

— О, если б такая минута пришла! Россия, Родина! Если б я знал, что доживу до ее освобождения, что еще могу быть полезен! Кажется, только в этой мысли я могу почерпнуть желание жить. Бог свидетель — я совсем не думаю о своих выгодах, о том, чтобы вернуть потерянное состояние или привилегии, или титул. Пожалуй, я даже не хотел бы реставрировать монархический строй. Я был связан с ним семейными традициями и привязанностями, но этих людей уже нет, а действительность показала, что эта форма правления уже отжила. Я думаю теперь только о России. Нужен строй, при котором наш великий народ действительно получил бы возможность выправиться и расцвести и развить свои лучшие свойства. Погибнуть в боях, которые сметут с лица земли это подлое цека — на три четверти нерусское, — вот все, чего я хочу для себя, в этом все мое честолюбие! Вы знаете, там, в лагерях, мне мерещилось иногда всенародное ополчение, подобное Куликовской битве или Смутному времени, — могучая, светлая устремленность всего народа, решающая великая битва, хоругви, знамена, звуки «Спаси, Господи, люди твоя» и колокольный звон! Но прежде чем это осуществится, я, наверное, погибну на дне их подвалов. Все глухо, все оцепенело — ничего, что могло бы предвещать желанный бой!

Елочка слушала как зачарованная, не смея пошевелиться, каждая жилка в ней дрожала. О да! Он способен на подвиг! В нем еще не сломлен дух его великих предков. Он такой, каким она хотела его видеть: «мой Пожарский!»

Кто-то постучал в дверь. Елочка с досадой пошла отворять и едва не ахнула: перед ней стояла Анастасия Алексеевна, а за ней, подталкивая друг друга локтями, три кумушки.

В одну минуту Елочка учла всю сложность положения: она отлично поняла, до какой степени она себя скомпрометирует, если не разрешит войти Анастасии Алексеевне, но поняла и то, что нельзя допустить ни в каком случае, чтобы она увидела и узнала Олега. Она пошла ва-банк — встала перед дверьми, заслонила их собой и сказала:

— Анастасия Алексеевна, милая, извините меня, я не могу вас принять сейчас.

Но когда, проводив обратно в кухню, сконфуженную и извинявшуюся гостью, она закрыла входную дверь и повернулась, то оказалась лицом к лицу со всем женским составом квартиры: все, хихикая, оглядывали ее — туалет Елочки был в загадочном порядке, вплоть до белого воротничка и черного бантика у горла, однако в комнату она не пустила... «Из постели выскочила...» — долетели до ее ушей шепотом сказанные слова.

Она быстро обернулась и смерила взглядом говорившую. «О, женщины — ничтожество вам имя» — вспомнилось ей. «Молодой мужчина пришел к одинокой женщине... Для них это то же, что оставить вдвоем кота и кошку. Им даже присниться не могут отношения более тонкие. Дальше комариного носа они не видят. Да я такого разговора, какой был сейчас у нас, ни на какие объятия и поцелуи не променяю».

Подымаясь, чтобы уходить, Олег спросил:

— У вас было какое-то дело ко мне? Рад быть полезен.

— О нет! Пустяки: мне предложили урок французского, а я к этому не привычна. Не хотите ли взять?

Он поблагодарил, записал телефон, и у него не мелькнуло догадки, что она отдала ему заработок, которому очень обрадовалась сначала, имея в виду тратить его специально на книги.

Сколько теплых слов хотелось ей сказать Олегу, когда она прощалась с ним! Как хотелось ей крепко сжать его руку! Но она ничего не посмела, лишь отрывисто шепнула:

— Держитесь! Думайте о грядущей битве! Все остальные мысли — слабость!

Вечером она глубоко задумалась около уже приготовленной на ночь постели. История не идет назад! Совершенно очевидно, что реставрация монархии явилась бы нелепостью, как реставрация Бурбонов во Франции. Странно, что он сказал: «Пожалуй, я не хотел бы реставрировать монархический строй», — а вслед за этим: «Монархические формы правления явно отжили». Тут есть идейное несоответствие. Какая нужна Тебе форма правления, какая? — прибавила она и закрыла глаза, мысленно обращаясь к потустороннему дивному Лику, взлелеянному на дне воображения. — Знаешь, я боюсь за Тебя: боюсь и текущей страшной действительности, и новой гражданской войны и вмешательства иноземцев. Они, как шакалы, бросятся расхватывать лакомые кусочки, они вернут Тебя к пределам времен Иоанна Грозного. Я этого не хочу. О, если б знала Ты, как я болею за Тебя душой! Исцели Свои раны силами Своего же народа, Сама, изнутри. И да не вступит никто, никто на нашу землю. Омой, очисти Себя Сама, моя Русь, моя Святая!

И встала на колени, закрывая руками лицо.

В этот же момент в сознании ее отчетливо проплыли строчки любимого стихотворения, нарочито измененные:

 

Ранят тело Мое трисвятое!

Мечут жребий о ризах Моих!

 

Елочка замерла, не смея пошевелиться, чтобы не спугнуть очарование минуты. Она отнесла ее к числу неповторимых, как минуту, напоминающую общение с сознанием высшего плана. Но нашла ли еще хоть одну послушную мембрану эта нежная жалоба, упавшая с высоты, запечатлелась ли еще хоть в одном сознании?

 

 

Глава двадцать шестая