Глава двадцать первая
Молодость, доблесть, Виндея, Дон! М. Цветаева. |
Через два или три дня после
вечеринки к Олегу зашел Валентин Платонович. Они долго разговаривали, перебирая
имена погибших и пропавших друзей и делясь фронтовыми впечатлениями. Олег
только в этот вечер узнал, что Валентин Платонович состоял в союзе «Защиты Родины и
Свободы» и после разгрома организации некоторое время вынужден был скрываться.
—
Выслеживали меня, как хищного зверя. Ночевал я то в
лесу, то на стогу сена, то на крестьянском дворе. Перебегал с места на место.
Мать больше года не знала, где я нахожусь, а я не мог подать ей о себе вести.
Наконец один из товарищей по полку выручил: самый, понимаешь ли, провинциальный
офицеришко, грубый мордобойца,
которого у нас в полку все сторонились, оказался нежданно-негаданно партийцем —
сумел вовремя переменить курс. Преподносит мне этак покровительственно, с
важностью: «Я тебя вытащу, если станешь нашим. У меня людей не хватает, а я
знаю тебя как лихого офицера. Хочешь — бери роту, только уж не подведи, дай
слово». Ну, от этой чести я, разумеется, отказался и попросил самое ничтожное
местечко, чтобы только заполучить красноармейский документ и таким образом
замести следы. Получил справку, надел шлем с «умоотводом»
и шинель со звездочкой и сделался легальным. Дрянненькая эта бумажонка до сих
пор меня безотказно выручала и ни в ком не возбуждала подозрений. Чин, правда,
у меня незавидный был — каптенармус! Ну да мы люди скромные — довольствуемся
малым. В той же роте на должности заведующего снабжением тоже был офицер. Свой свояка издалека видит — скоро мы с ним сблизились и
вместе изобретали остроумнейшие трюки, клонившиеся к наивозможно
лучшему снабжению родной и любимой Красной Армии: крупа у нас систематически
подмокала, бутылки бились. Отправим, бывало, отряд стрелков бить рябчиков в
Вологодской губернии и хохочем вдвоем до упада. Такой метод борьбы не в твоем
вкусе, я знаю, но если иначе нельзя — хорошо и это! Наша аристократия проявляет
часто излишнюю щепетильность, а большевики не брезгуют никакими методами.
Олег с некоторым раздражением
перебил его:
— Да неужели
же нам по большевикам равняться? Разве аристократизм только привилегия? Если
так, он уже не существует! Я считаю, что аристократизм понятие столько же
внутреннее, сколько внешнее; благородная порода осталась — у лучшей части
дворянства еще надолго сохранятся рыцарские черты и чувство чести, и это отнять у нас никто не властен! Такие люди вызывают к себе
доверие больше, чем люди другой среды. Я — офицер. Теперь часто говорят
«бывший» — почему? Никто не снимал с меня этого звания и не ломал шпагу над
моей головой. Это звание обязывает.
Валентин Платонович усмехнулся, и в
усмешке его Олегу почудилось что-то вольтеровское.
— Вполне с
тобой согласен, напрасно ты горячишься. Но a la guerre comme a la guerre[1]. Я не считаю, что, получив документ и обличье красноармейца,
я был морально обязан прекратить борьбу. Я никому не приносил там присяги, я
был и остался семеновским офицером; это как раз то, что говоришь ты. Если бы
попал к красным ты сам, полагаю, и ты бы стал радеть им на пользу.
— Я прежде всего старался бы ускользнуть от них.
— Эта
задача, разумеется, первоочередная, но она не всегда удается. Что прикажешь
делать тогда?
— Ты прав,
Валентин: линия твоего поведения может оказаться единственно возможной. Я
возражаю только против твоей фразы о щепетильности в методах.
— Я дважды
пробовал ускользнуть к белым, как только оказался в прифронтовой полосе, —
продолжал Валентин Платонович, видимо, задетый за
живое. — Оба раза неудачно. В Пскове вижу: стоит бронепоезд, готовый к отходу,
уже дымит, а командует знаменитый Фабрициус. Я к нему. Шлем и знаки отличия
долой, а для пущего пролетарского вида подвязал платком щеку: кланяюсь в пояс,
прошу подвезти к своим на соседнюю станцию. Дурачком прикидываюсь. Разыграно мастерски было. Неустрашимый
коммунист сжалился и разрешил, с отеческим, впрочем, напутствием: «Смотри же,
паренек, не трусь — дело будет жаркое!» Я забрался в вагон и поспешно забился в
угол с самым робким видом. Очень скоро начали свистеть пули — свои тут, близко,
а как прикажешь перебраться? В эту минуту Фабрициус проходит через вагон: «Ну
что, парень, трусишь? Наклал, поди,
в портки?» Я ему в ответ в том же тоне, а при первой возможности — к смотровой
щели. Как на беду, Фабрициус прибегает обратно. Я шарахаюсь, будто бы насмерть
перепуганный, он смеется, но, видимо, что-то заподозрил и решил наблюдать. Я
только что метнулся на буфер, выжидая удобную минуту, чтобы спрыгнуть, как
слышу у себя за спиной: «А ты, парень, не очень-то трусишь! Говори, кто таков?»
— и хвать меня сзади за обе руки. Казалось бы, пропала моя головушка! Ан, нет,
выкрутился! Повинился, что дезертирую, чтобы похоронить мать, и, проливая
крокодиловы слезы, протянул красноармейский документ. Фабрициус был человек с
сердцем — опять я сухим из воды вышел, только что к
своим не перебрался. Последнее в конечном результате, пожалуй, вышло к лучшему.
Олег в свою очередь рассказал
товарищу то, чему был свидетелем в Крыму. Валентин Платонович выслушал, потом
сказал:
— Со мной, кажется,
вышло несколько удачнее в том смысле, что обошлось без ранения и без лагеря,
хотя бедствий и голодовок было достаточно. Тем не менее
оба мы в любой день одинаково можем свергнуться в пропасть. Много ли надо?
Чье-нибудь неосторожное слово, а то так непрошеная встреча и — донос! Вот
недавно зашел я в кондитерскую купить коробку пирожных Елене Львовне, с которой
мы вместе были в кино. Девушка спрашивает: «Кто этот человек, который вас так
пристально разглядывает?» Я поворачиваюсь — батюшки мои! Один из союза «Защиты
Родины». Едва только он заметил, что и я на него смотрю, тотчас отвернулся и
вышел. Испугался меня — я тебя уверяю! Вот каково положение вещей! Однако все это ни в каком случае не должно нам
мешать жить полной жизнью. Во мне лично опасность только обостряет
жизнерадостность, а если я в один прекрасный день загремлю вниз — недостатка в
компании у меня не будет.
И после нескольких минут молчания он
сказал:
—
Очаровательные девушки у Бологовских, не правда ли? Я
знал обеих еще девочками. В них породы много. У лучших кавалерийских лошадок, —
помнишь, щиколотку, бывало, обхватишь двумя пальцами, — ножки этих девчонок
нисколько не хуже. Тебе, вероятно, более по вкусу Ксения. Ты любишь девушек в
стиле мадонн, в ореоле невинности. А я нахожу, что маленькая Нелидова
интересней, пикантней. В ней есть, как теперь говорят, «изюминка».
Олегу показалось, что его приятель,
говоря это, дает ему понять, что не намерен соперничать с ним
и не хочет, чтобы что-нибудь помешало их дружбе. Расставаясь, они обменялись
крепким рукопожатием, и Олег приободрился. «Не я один в таком положении: у
Валентина, как и у меня, все построено на песке, и, однако же, он считает
возможным радоваться жизни и надеяться! Пора встряхнуться и мне».
Он, наверно бы, не подумал этого,
если бы слышал разговор, который вели два человека как раз в этот вечер
неподалеку от его дома.
— Ваше благородие, господин доктор!
— окликнул безногий нищий человека лет сорока в штатском, который быстро
проходил мимо.
Тот обернулся:
— Какое я
тебе «благородие»?! В уме ты?
— Да ведь вы
— господин офицер, доктор Злобин?
— Ну да.
Только не господин и не офицер, а товарищ доктор. Господ у нас с восемнадцатого
года нет, пора бы уж запомнить. Ты из моих пациентов, что ли?
— Так точно,
товарищ доктор! В Феодосии ногу вы мне отнимали вместе с господином хирургом Муромцевым, сперва левую, а после
и правую. Сколько потом перевязок выдержал... Как мне забыть-то вас?
— Понимаю,
что не забыл, а только не нравится мне что-то твой разговор — не по-советски и
говоришь, и держишься! Вот и георгиевский крест нацепил... Ну
для чего?
— А как же без Егория-то, ваше
благородие? Егорий только и выручает. Прежние-то дамочки как его завидят, так
сейчас в слезы, да трешницу или пятерку пожалуют;
вестимо, те, что постарше. Молодые — тем все равно!
— Эх, ты!
Ничему тебя жизнь не научила! Обеих ног лишился, а все еще не вытравилась из
тебя белогвардейщина!
— Так ведь,
ваше благородие, товарищ доктор, война-то война и есть! Вот как мы, убогие
калеки, у храма Господня Преображения рядами сядем да начнем промеж себя
говорить, так и выходит: кто у белых, кто у красных — одинаково и ноги, и руки,
и головы теряли.
— Пожалуй,
что и так, а все-таки возразить бы тебе я мог многое, да некогда мне с тобой
тут философией заниматься. Скажи лучше, отчего ты не протезируешь себе
конечности?
— Как это,
ваше благородие?
— Отчего,
говорю, искусственные ноги себе не сделаешь?
— Ваше
благородие, товарищ доктор, да как же сделать-то? Денег-то ведь нет. Сами
видите, милостыней живу. В царское-то время, может, за Егория мне что и сделали бы, а теперь — сами видите, заслуги мои ни
к чему пошли.
— А теперь у
нас медицинская помощь бесплатна, и всякий имеет право лечиться. Пойди в
районную амбулаторию к любому хирургу, и тебе будет оказана квалифицированная
помощь. Пожалуй, я дам тебе записку в институт протезирования — я там кое-кого
знаю.
Он вынул блокнот и вечное перо.
— Фамилия
как?
— Ефим
Дроздов, разведчик.
— Звания
твои старорежимные мне не нужны, дурачина.
И он стал
писать.
— Вот, пойдешь
с этой запиской по адресу, который здесь стоит. Я попрошу сделать что можно,
чтобы протезировать тебе хотя бы одну конечность. Только Георгиевский крест
изволь снять и «господином» и «благородием» меня там не величай. Я ничего о
себе не скрываю, но в смешное положение попасть не хочу, слышишь?
— Слушаю,
товарищ доктор! Премного благодарен. Посчастливилось мне за последнее времячко: месяца этак два назад его благородие поручика
Дашкова встретил, а теперича вас. И с им тоже все равно как родные
повстречались.
— Дашкова?
Князя?! Ты уверен? Ты узнал его?
— Вестимо, узнал. Ведь я с их взвода. Постояли, поговорили...
— Дашков!
Это тот, у которого было тяжелое ранение в грудь, кажется?
— Так точно,
ваше благородие! Вы же их и на ноги поставили, дай вам Бог здоровья!
— Дашков...
Он назвал себя?
— Никак нет!
Я сам их окликнул, как и вас, а они тотчас подошли и ласково этак со мной
говорили. Сотенку я получил с их.
— Он не дал
тебе своего адреса?
— Никак нет.
К чему ж бы? Попросили о их
не рассказывать, что здесь находятся, я запамятовал. Ну да ведь вы свой человек
— тоже крымский, худого не сделаете.
— Так, все
ясно. Ну, прощай. Завтра же поди с моей запиской.
И разговор их на этом кончился.
В этот же вечер двумя часами позже в
одном из «особых» отделов по особому проводу состоялся следующий разговор:
— Привет!
Говорит осведомитель Злобин. Важное сообщение. Имею все основания предположить,
что в Ленинграде скрывается опасный контрреволюционер — офицер-белогвардеец,
бывший князь Дашков. Активный контрреволюционер: командовал «ротой смерти»,
отличался храбростью в боях, идейно влиял на окружающих. Был ли у Деникина, не
могу сказать, а у Врангеля был — могу совершенно точно заверить, так как он
лежал в Феодосийском госпитале, где каким-то образом избежал репрессий. Какие
основания предполагать? Видите ли, его примерно в одно и то же время опознали в
лицо бывшая сестра милосердия и бывший солдат — нищий. Оба сообщили мне... Что?
Извольте, повторю: бывший князь Дашков, имени и отчества не помню. Гвардии
поручик. Возраст... Теперь примерно должно быть лет тридцать... Наружность? Я
его девять лет не видел! Тогда был высокий красивый шатен, гвардейская
повадка... Особые приметы? Да, пожалуй, что и нет... разве что рубцы от ран...
Было ранение черепа и, кажется, грудной клетки... Точнее локализировать не
берусь — забыл... Адрес медсестры? Это, видите ли, моя жена. Очень больная...
Мне не хотелось бы ее тревожить, притом и болтлива не
в меру. Я попробую сам ее расспросить, и если что-либо поточнее
узнаю — сообщу дополнительно... Адрес нищего? Не спросил! Дал маху! Впрочем...
погодите... его можно отыскать через институт протезирования. Берусь это
сделать. Он и для очной ставки может вам пригодиться. Я зайду потолковать в
ближайшие же дни. Завтра не могу — занят. Всего
наилучшего!
И он повесил
трубку.