Оглавление

Глава девятая

 

Он ходил, мировой революции преданный,

Подпирая плечом боевую эпоху

А. Сурков

 

 

Нина была убеждена, что несчастливый рок, тяготевший над ее жизнью, имел способность распространяться с нее на всех окружающих близких и даже на живущих с ней под одной кровлей людей. «Не сближайтесь лучше со мной, я приношу несчастье, — часто говорила она. — Радость избегает даже тех, кого я люблю». Старый дворник, единственной отрадой которого были церковные службы, постоянно журил Нину за ее философию, усматривая в ней нечто противное вере в промысел Божий, но пессимизм свил прочное гнездо в душе измученной женщины. И как будто в подтверждение слов о свойствах враждебного ей рока, в квартире постоянно всех преследовали неудачи. Это было замечено всеми ее обитателями и даже стало служить темой для шуток в менее серьезных случаях. Если кто с утра шел в очередь, в кухне предрекали: «Ну, наши не получат, мы ведь несчастливые»; если на улицах начиналась очередная кампания по штрафованию прохожих, говорили: «Уж из наших непременно кто-нибудь попадется, нам так не везет». Кухня играла роль клуба в этой квартире и одновременно служила и прачечной, и прихожей, так как парадный вход был наглухо закрыт, как в большинстве домов в это время по причинам, которых не сумел бы объяснить ни один управдом. Всего в этой квартире было восемь комнат, и все они, не считая кухни и самой большой проходной комнаты, были заселены людьми самых разнообразных возрастов и профессий. Это была так называемая «коммунальная квартира» — одно из наиболее блестящих достижений советской власти!

Самой коренной обитательницей квартиры была старая тетка Нины — Надежда Спиридоновна Огарева. Раньше квартира эта принадлежала ей. Всю революцию старая дева высидела здесь, одна, как сыч. Когда Нина, потеряв мужа, отца и ребенка, вернулась из деревни в 1922 году с семилетним Микой и двумя чемоданами, она прямо с вокзала отправилась к тетке, так как ни от квартиры отца, ни от квартиры мужа не осталось и следа.

Тетка, сверх ожидания, встретила ее крайне недоверчиво и недружелюбно. Дело было отнюдь не в том, что старухе было жалко пустых комнат — пустые комнаты все равно начали брать на учет и заселять по ордерам новыми, никому неведомыми личностями, и с этой стороны появление племянницы давало Надежде Спиридоновне неожиданную возможность избежать вторжения «пролетарского элемента».

И все-таки, все-таки появление Нины с Микой показалось Надежде Спиридоновне покушением на ее спокойствие и благополучие. Она тотчас, как мышь в нору, стала перетаскивать в свою спальню все самые лучшие свои вещи из бронзы, серебра и фарфора, как будто опасалась за их целостность. Она едва согласилась выделить Нине старый кожаный диван, старый шкаф и стол со сломанной ножкой. На счастье Нины, рояль уже не мог войти в спальню к Надежде Спиридоновне. Он стоял в большой проходной комнате — бывшей гостиной, и Нине было разрешено им пользоваться. Быть может, здесь Надежда Спиридоновна руководствовалась соображением, что без рояля Нина не сможет заработать и сядет ей на шею. Это опасение все первое время неотвязно преследовало Надежду Спиридоновну и рассеялось далеко не сразу.

Не меньше опасалась Надежда Спиридовновна и Мики: ей казалось, что мальчик непременно все сокрушит и переломает, что он обязательно будет поднимать шум и не давать ей спать. Мике строго-настрого был запрещен вход в ее комнату, запрещено приближаться к книжному шкафу и буфету, которые, как наиболее громоздкие вещи, остались вместе с роялем в проходной, запрещалось бегать, запрещалось шуметь — запреты сыпались на него, как из решета. Все это привело лишь к тому, что понемногу Мика лютой ненавистью возненавидел старую тетку — называл ее не иначе как ведьмой и жабой, и по утрам, когда Нина уходила на спевки, в свою очередь всячески изводил старуху: то нарочно вызывал ее к телефону, отрывая от вышивания, то начинал мяукать под ее дверью, или подбрасывал ей в комнату дохлую мышь, вынутую из мышеловки, или выпускал на нее таракана; иногда он выбегал на лестницу и давал неистовый звонок, заставляя ее открывать дверь, а потом убегал, показывая язык.

Изобретательность Мики далеко оставила за собой изобретательность Надежды Спиридоновны, и последняя позорно отступила с поля сражения и из положения атакующего перешла к обороне. С годами военные действия между теткой и племянником значительно ослабели, но взаимная антипатия осталась та же.

Когда на горизонте квартиры появился Сергей Петрович, Надежда Спиридоновна всю остроту своей ненависти перенесла на него. Она умела как-то особенно фыркать в ответ на его поклон и, спешно убегая к себе, с легким шипением демонстративно захлопывала дверь. Сергея Петровича очень мало трогали такие выходки старой девы, он пользовался ими, как средством развеселить Нину, уверяя ее, что Надежда Спиридоновна убежденная девственница и принадлежит к тем избранным, глубоко целомудренным натурам, которые даже слово «мужчина» считают неприличным и которых смущает вид этих грубых существ. Уходя от Нины, он уверял, что если встретится в коридоре с этой весталкой, то обязательно, ради опыта, попробует лобызнуть ее, хотя и допускает, что это будет ему стоить жизни.

Появление Олега уже не вызвало со стороны Надежды Спиридоновны никакой особой реакции. К этому времени квартира была заселена до отказа целым рядом чужих лиц, и старая дева покорилась необходимости жить с чужими, да еще с неприличными существами, сталкиваясь с ними в самых укромных уголках. Она сложила оружие и ушла, как улитка в свою раковину. Изредка только, когда кто-нибудь дерзал передвинуть или переставить что-нибудь из ее вещей, у нее начинался рецидив воинской доблести, кончавшийся всегда полным поражением, так как считалась с ее вкусами и удобствами одна только Нина.

Кроме Надежды Спиридоновны, Нины и Мики, в квартире очень скоро поселился дворник с женой. Дворник этот был раньше кучером в имении отца Нины; он и его жена были очень преданы Нине и приехали вслед за ней в Петербург. Устроившись Дворником в этом доме, по протекции Нины же, бывший кучер сумел получить ордер на комнату в этой квартире. Чуждый «пролетарский элемент», явившийся с ордером от РЖУ, был представлен двумя лицами, поселившимися сравнительно недавно. В бывшей «людской» жил выдвиженец-рабфаковец Вячеслав Коноплянников, в соседней с ним — тоже маленькой комнатушке — молодая девица, именуемая всеми просто Катюшей. Говоря об этой Катюше, Нина выражалась не иначе, как «наша совдевушка», желая подчеркнуть этим определением характерный налет поверхностного, наскоро приобретенного городского лоска и модности, которыми щеголяла молоденькая кассирша, красившая себе губки и ногти в кроваво-красный цвет и пропадавшая по кинематографам. За ней числились два коротких замужества, два развода и два аборта. Узость ее взглядов и ограниченность интересов всякий раз поражали Нину: если разговор заходил о политике или бытовых трудностях, она тотчас с запальчивостью выступала на защиту существующего строя и при этом, как исправный патефон, высыпала на слушателей целый арсенал газетных фраз и цитат из популярных брошюр. «Ее начинили, словно колбасу, вот из нее и прет», — высказался однажды Мика на своем характерном мальчишеском жаргоне. Полное ее имя было Екатерина Фоминична Бычкова, но она именовала себя Екатериной Томовной, недовольная выпавшим ей на долю отчеством. Ей было двадцать пять лет. В один из ближайших же дней по приезду Олега, когда Катюша визгливо рассмеялась над каким-то его замечанием и вышла из кухни — единственном месте их встреч, Нина, проводив глазами ее покачивающиеся бедра, сказала с усмешкой:

— Мне кажется, Олег, что вы без особого труда могли бы одержать полную победу кое над кем.

— Благодарю вас, — сказал он с насмешливым полупоклоном, — эта победа мне столь же неинтересна, как и легка. Я ни в какой мере не собираюсь воспользоваться ее плодами. Эти demi-vierges[1], да еще в советской редакции, отвратительны.

— Знаю я ваши гвардейские вкусы: святая невинность под фатой или кутежи с примадоннами и цыганками, и никакой середины. Не правда ли? — сказала Нина, глядя на него умными и понимающими глазами.

— Совершенно точно изволили определить, — полушутя, полусерьезно ответил он, — только я, к своему несчастью, не успел вкусить от кутежей с цыганками, так как прямо из Пажеского попал на фронт в тысяча девятьсот шестнадцатом году.

— Ну, это из всех ваших несчастий еще наименьшее, — сказала Нина, — но за это время, вы отстали от жизни, Олег: в современном обществе нет ни примадонн, ни кокоток, ни ореола невинности. Советские девушки отдаются за билеты в театры и новые туфли, но зато по влечению. Прогулка в загс желательна, но необязательна, а срок любви колеблется между двумя неделями и двумя–тремя годами. Ну, а так выходить, как выходила я, — так теперь не выходят.

Ей показалось, что он выслушал это с любопытством, как будто и в самом деле считал себя отставшим от жизни.

— Благодарю за науку, — щелкнул каблуками Олег.

Вячеслав был высокий, широкоплечий юноша лет двадцати четырех с густой шапкой русых волос. Черты лица его были довольно правильны, но в них не было той законченности и тонкости линий, которую дети из дворянских семей наследуют при рождении и которая была, например, в чертах Олега. Во всем облике Вячеслава сквозило что-то простоватое, «бурсацкое», как говорила Нина. И действительно — и лицом, и манерами он немного напоминал бурсака. Его комсомольский значок служил своего рода печатью отвержения в этой квартире: при нем старались вовсе не высказываться ни на какие темы, поэтому при его появлении на кухне разговор тотчас умолкал или словно по команде переходил на ничего не значащие мелочи. Даже у себя, в своей комнате, Нина говорила обычно своим гостям: «Мы можем сегодня говорить свободно, наш комсомолец ушел» или «Тише, тише, наш комсомолец сегодня дома!» А Надежда Спиридоновна доходила до того, что при его входе в кухню тотчас бросалась уносить серебряные ложки.

— Меня, кажется, трудно обвинить в пристрастии к комсомольцам, но я позволю себе вам напомнить, что партиец и вор все-таки не одно и то же, — сказал однажды Олег, которого раздражала мелочная подозрительность старой девы.

Трудно было понять, замечал ли общее предубеждение Вячеслав; Олегу казалось иногда, что по его губам скользила быстрая усмешка, но ни разу он не вступил ни в какие объяснения по этому поводу. С Катюшей Вячеслав по обычаю своей среды был на «ты», но между ними, по-видимому, не было ни дружбы, ни флирта. Он останавливал ее иногда в коридоре словами: «Что у тебя на службе, уже проработали решение ЦК?» или: «На вечер собралась? Ишь, губки для вечера подмазала, а доклада Кагановича, наверное, не читала!» А если оказывалось, что и доклад и решение «проработаны», он бросал небрежно: «Знаю я вас — в одно ухо впустила, в другое выпустила!» И в голосе его звучало что-то похожее на презрение.

На дом к Вячеславу ни разу не явилась ни одна девчонка — в виде выдвиженки или работницы, и в этом отношении даже Нина признавала, что он жилец, безусловно, удобный, хотя манеры юноши «хамоваты». Вячеслав и в самом деле не отличался утонченными манерами, но в нем решительно не было той распущенности и зазнайства, которыми отличалась партийная среда — люди, подобно ему вышедшие из темных неизвестных низов и призванные к общественной деятельности, прежде чем они достигли хоть какого-то культурного уровня. Мика уверял, что юный пролетарий с утра до вечера «грызет гранит науки» и что в этом деле настойчивость заменяет ему способности, что было довольно метко, как, впрочем, и все замечания Мики. Вячеслав, в самом деле, с головой ушел в свои занятия, очевидно, поставив себе целью получить образование. Он не был особенно разговорчив, но ни одного антисоветского высказывания не оставлял без яростных возражений. Говорил он теми же стереотипными фразами, что и Катюша, но в его устах они получали характер искреннего убеждения. Дворничиха одна решалась нападать на него и журила за безбожие, называя отступником, между ними завязывались споры, но от этих споров он не переходил к враждебности, и когда у этой же самой дворничихи заболел муж, Вячеслав, к всеобщему удивлению, вызвался доставить старика в больницу. Другой раз он с такой же готовностью донес Нине тяжелый чемодан. С этим человеком, безусловно, можно было ладить, но сблизиться с ним или переделать его на свой лад было, по-видимому, не так просто. Олегу нравилось лицо и поведение юноши: он угадывал в нем твердость характера — качество, которое он ценил. Он говорил себе, что это лучший и редкостный тип комсомольца, но комсомольский билет воздвигал между ними китайскую стену и заставлял его сторониться Вячеслава и относить его к категории людей враждебных, с которыми он сведет счеты рано или поздно. Очень скоро ему стало казаться, что Вячеслав к нему присматривается. Олег слишком привык скрываться, чтобы переносить равнодушно пристальное наблюдение постороннего человека, это начинало нервировать его.

В один вечер, стоя в кухне возле примуса, он раздумывал над этим ощущением, стараясь дать себе отчет, когда это началось и в чем заключалось? Не было никаких точных фактов или факты были неуловимы, а что-то все-таки было!

Началось с того, что как-то раз Мика вбежал в кухню и сказал, обращаясь к Олегу: «Запутался в логарифмах, спасайте погибающего!» Олег с готовностью пошел за ним и уже по выходе из кухни сообразил, что это было сказано в присутствии Вячеслава, а потому некстати — странным могло показаться, что Мика просит слесаря объяснить ему алгебраическую задачу!

Другой раз он, также в кухне, стоя возле примуса, читал по-французски маленький рассказ Доде из библиотеки Надежды Спиридоновны, которая ему и Нине, в виде исключения, разрешала брать свои книги. В это время Нина зачем-то позвала его, он ушел, оставив открытой книгу, а когда вернулся, увидел, что Вячеслав разглядывает ее. И был еще случай: к Нине пришла старая графиня Капнист; Олег и Нина вышли в кухню ее провожать, и пока графиня и Нина обменивались прощальными фразами, Олег стоял, вытянувшись в струнку и держа обеими руками на уровне ключиц пальто графини. Прощаясь с ней, он поцеловал ей руку и с почтительным полупоклоном, пропуская ее в дверь, по-военному щелкнул каблуками и сказал: «Честь имею кланяться». Когда он отвернулся от двери, то увидел, что Вячеслав с некоторым удивлением наблюдает его: очевидно офицерская выправка и весь великосветский тон Олега поразили Вячеслава, как не соответствующие манерам рабочего.

Быть может, было еще что-нибудь, не ускользнувшее от внимания Вячеслава. Олег слишком хорошо знал, к чему может привести скрытая враждебность при строе, который поощряет всякие доносы и выслеживания, вырастающие пусть даже на почве личной неприязни, ссоры или ревности. Он размышлял над этим, когда в кухню как раз вошел Вячеслав и начал разжигать примус за соседним столом. Молчание начинало уже принимать напряженный характер. Олег только что подумал, что ему следует заговорить, как Вячеслав заговорил сам:

— Тут у ворот сейчас потешная сцена вышла: какая-то гражданка, увесистая такая, растянулась во весь рост. Я бросился ее поднимать, а она налегла всей тяжестью мне на простреленную руку; я подумал — переломает и вывернет скорее; она снова бухнулась, разлила сметану и ну ругать меня на чем свет стоит.

— У вас прострелена рука? Вы разве были на войне? — спросил Олег.

— Да, вот здесь, в локте, пробила меня пуля белых под Перекопом.

— Вы были под Перекопом? — быстро спросил Олег. — Я потому только спрашиваю, что вам на вид не больше двадцати пяти лет.

— Двадцать четыре. Я шестнадцати лет пошел добровольцем.

В темных глазах Олега загорались недобрые огоньки.

— Ах, вот как! — сказал он только и закусил губу.

— А вы на каком фронте были ранены? — спросил Вячеслав.

Олегу показалось, что к нему прикоснулись электрическим током.

— Я? Я тоже в Крыму... Я был завербован белыми, — ответил он, намеренно придерживаясь анкеты.

— Вы? Завербованы? А вы разве не... Я думал — вы бывший офицер.

— Я — бывший офицер? Откуда это у вас такое странное предположение? Я слесарь Севастопольского завода...

Он хотел прибавить: «...и мои документы подтверждают это», но ему противно было дальше плести эту фальшь. Вячеслав молча смотрел ему в лицо, как будто не находил нужным поддерживать подобный разговор, а может быть, вникал в какую-то мысль, внезапно пришедшую в голову... Странное что-то выросло между ними. «Допытываясь, что он обо мне думает, я только увеличу его подозрения, полное равнодушие, скорее всего, может убить их в зародыше», — сказал сам себе Олег. Олег взял вилку и, выуживая из кастрюли сосиски, проговорил с равнодушным видом что-то по поводу их цены и качества и вышел из кухни.

— О чем это вы так задумались, Олег Андреевич? — спросил Мика, увидев, что Олег с остановившимся вглядом ерошит себе волосы и не притрагивается к сосискам, которые стынут перед ним.

 Олег перевел взгляд на мальчика.

Мика, ты ничего не говорил обо мне Вячеславу? Ты не проговорился при нем случайно?

— Разумеется, нет! Я не так глуп, как вы, очевидно, думаете. А разве Вячеславу известно о вас что-нибудь?

— Если он ничего не знает точно, то подозревает во всяком случае.

— Что подозревает?

— Что я офицер и скрываю это.

Мика свистнул.

— Вот так история! Нина права, когда говорит вам, что вы себя выдаете с головой манерой вести разговор — все эти ваши «так точно», «здравия желаю», «я вам уже докладывал» — все это слишком офицерское. На вас достаточно взглянуть, чтобы понять, что вы за птица. Уж если Вячеслав вас раскусил, то опытный гепеушник вас разом накроет и все начнется сначала. Вы должны следить за собой.

— Ты прав, мой мальчик. Но это не так-то просто. Привычка — вторая натура. Да, неприятно было бы, — прибавил он — начнут копаться в прошлом... выплывет все: Белая армия, отец, брат... Неприятно.

— Это не неприятно — это прескверно было бы! – горячился Мика.

— Пока, однако, ничего еще нет и преждевременно волноваться не следует. Не говори ни о чем Нине.

— Да, да, — подхватил Мика. — Кто знает? Очень возможно, что он и не выдаст вас. Он вообще не болтлив и если не обозлится за что-нибудь, то, наверное, будет молчать. Смотрите, не ссорьтесь с ним.

— Я не думаю, чтобы он способен был выдать из злобы. Скорее из превратно понятого чувства долга. Ведь им там, на партийных собраниях, каждый день вбивают в головы, что шпионить и доносить — первый долг каждого. Вот чего я опасаюсь. Поживем-увидим! — и он принялся за сосиски.

— Вы так спокойны?

— Дорогой мой, я привык ко всему. Теперь меня, право, ничем не запугаешь, не потому, чтобы я был неустрашим, а потому что жизнь опостылила.

Теперь Мика ерошил волосы:

— Да, вам здорово досталось, что и говорить! Наша матушка Россия стала для нас теперь мачехой. А все-таки, чувство к Родине, как бы теперь над ним не издевались, в нас не искоренить. Знаете, я всегда после всех молитв кладу земной поклон за Россию.

— Мне дорого это в тебе, Мика! Я убежден — будь ты постарше в те годы, и ты был бы в наших рядах. Я сделал бы из тебя храброго офицера.

— Да? Вы думаете? — лицо мальчика просияло, но вслед за этим он нахмурился. — Зачем вы так говорите! Вы искушаете меня. Ведь вы же отлично знаете, что от таких слов лопается на мне монашеская шкура, и из-под нее выходит совсем другой человек, весь во власти ваших военных предрассудков. Олег Андреевич, вы, право, посланы в нашу семью только затем, чтобы искушать меня. Стоит вам только заговорить и начать рассказывать о войне — что-то словно схватит мою душу и заноет она и больно, и сладко.

И он с чувством продекламировал:

 

Как весело свою провел ты младость:

Ты видел двор и роскошь Иоанна. 

Ты рать Литвы при Шуйском отражал,

А я по келиям скитаюсь, бедный инок...

 

У Олега заблестели глаза:

— Гениально выразил Пушкин в этих словах мятежную молодую душу, — воскликнул он, — но завидовать мне все-таки не в чем, Мика. Ты знаешь в общих чертах, что мне пришлось пережить, не желай того же для себя. Могу тебя уверить, что это кажется интересным только издали. Я на обломках всего мне дорогого. Будем надеяться, что твоя жизнь сложится лучше.

— Но ваша была полна событиями, вы боролись за Россию, вы видели Двор, видели революцию, видели императора и войну... А мне мою молодость нечем будет помянуть.

— Боролся за Россию — да. А ты помнишь, чем это кончилось? С нас, офицеров, срывали погоны, нас расстреливали и убивали, нас клеймили предателями, и те, кто шли за нами в бой и видели, как мы умирали, дали себя распропагандировать и поверили, что мы враги и предатели своего народа. Это — за окопы, за битвы, за раны! Так нас отблагодарили! А теперь те из нас, которые каким-то чудом избежали расстрела, томятся в лагерях... За что? Воспоминания, говоришь ты! А я хотел бы их вырезать ножом из сердца, да не могу, они преследуют меня днем и ночью, с ними невозможно жить!

Мика, не смея пошевелиться, следил глазами, как он шагал по комнате, словно тигр, запертый в клетке.

— Ну, довольно об этом. Ты уроки уже приготовил? — подавляя волнение, спросил Олег.

— Да, — проговорил Мика,  ни разу еще не видев Олега в таком возбуждении и не зная, что сказать.

— Давай, проверю задачи.

Они сели к столу, но по тому движению, каким Олег оперся виском на руку, и по выражению его остановившихся глаз Мика понял, что мысли его еще были далеко.

 

 

Глава десятая

 



[1] девицы легкого поведения (фр.)